Игорь Росоховатский
ТРИУМФ “КАСКАДЕРОВ”
Рисунки А.И. Дмитриева1.
“...Наконец-то я у истоков. Именно здесь рождается еле заметный под тонкой коркой льда “ручеек”, который затем, в зависимости от обстоятельств, становится полноводной рекой или застойным засасывающим болотом... Мое воображение настроено на одну волну и так натренировано, что с поражающей меня самого ясностью и выпуклостью показывает все превращения этого “ручейка”: гениальные взлеты и отвратительные падения, позволительное великодушие и вынужденную скаредность, показное благородство и трусливую подлость...
Конечно, не только я, — многие открывали истоки. Но одни предпочитали не задумываться над последствиями, другим становилось страшно, и они отворачивались, спешили забыть случайно подсмотренное, третьи пробовали использовать и употребить их на благо себе, четвертые...
А, не все ли равно, — ведь только я, я один, поняв, что справедливость среди людей не осуществится до тех пор, пока ее нет в породившей нас природе, сумел изобрести орудие воздействия на истоки. Оно поможет установить справедливость — наивысшую справедливость, какая только может быть на Земле, среди людей. И, пожалуй, хорошо, что на это повела меня не самодвижущая гениальность баловня судьбы, не жажда славы и почестей, а стремление к лучшему устройству мира. Да, да, только забота об обиженных, да еще жалость к больной девушке с золотистым пушком на шее и длинными загнутыми ресницами, притеняющими печальные глаза, вдохновила и подвигла меня на Деяние”.
2.
“Никогда не думала, что ветер бывает таким ласковым и нежным. Как он обдувает мои щеки! Мягко-упруга земля под ногами — чувствую ее податливость и силу.
Люди идут навстречу, говорят о чем-то, и никто не знает, что повстречался с чудом. О да, с чудом! Как же иначе можно назвать то, что случилось со мной? Вернулись надежды и радости — мир скрипнул на своей оси...
Наконец-то я смогу увидеть уже не по телевизору выступление на арене цирка самого родного человека. Страшно и сладостно думать, что это мой брат, Витенька, совершает головокружительные трюки под куполом. Впрочем, он и в детстве был отчаянным смельчаком. В детстре... Тогда и я участвовала в его проказах, тогда я была здорова, меня еще не постигло несчастье — эта проклятущая болезнь с благозвучным латинским названием.
А потом — годы неподвижности, отчаяния. И когда показалось, что уже нет и не будет никакого просвета, явился волшебник — добрый и великодушный, как брат, но совсем не похожий на моего Витю.
Иван Степанович столько сделал для меня, что за всю оставшуюся жизнь не смогу отблагодарить его. Тем более, что окружен он, будто невидимым полем, каким-то холодом отчужденности. Может быть, это величие, которого мне не дано постигнуть. А он разговаривает со мной так ласково и заботливо, будто протягивает руку, чтобы помочь преодолеть запретную полосу. И всякий раз, когда уже решаюсь, что-то настораживает и пугает меня — то ли его взгляд, внезапно застывающий неподвижно на каком-нибудь предмете, то ли робкое прикосновение. Его пальцы холодны и неприятны, как бы осторожно ни касались они моей руки. И я невольно отдергиваю руку, хотя очень боюсь обидеть Ивана Степановича...”
3.
Он легко оттолкнулся от площадки и побежал по канату. Далеко внизу, во тьме, едва различались очертания огромной, в унисон дышащей массы. Сейчас он не различал в ней отдельных лиц, но хорошо представлял, как они следят за ним, сколько различных чувств отражается на них...
Замедлилась музыка марша, в ней стали прослушиваться предупредительные паузы, нарастала барабанная дробь...
Он напряг мышцы, стараясь как бы проверить и прочувствовать каждую из них... Сейчас он сотворит свой номер — двойное сальто-мортале с шестом на проволоке, Еще недавно такой номер считался невозможным даже для самого тренированного артиста. Но у него, Виктора мышцы напрягутся и расслабятся на доли секунды быстрее, чем у обычного человека, и этик долей окажется достаточно, чтобы благополучно совершить невозможное. Десятки раз его обследовали врачи, удивляясь феномену. Пожалуй, тщательнее других его изучал врач, знакомый сестры. Кажется, он не только вылечил Таню, но и влюбился в нее. Сегодня Танюшка наконец-то решилась прийти в цирк посмотреть его сальто. Как жаль, что отсюда ее не различить...
Отсюда он видит только то, что называют “лицом публики”,— сотни лиц, объединенных напряженным ожиданием...
Музыка стихает, грохот барабанов усиливается н внезапно обрезается лезвием тишины. Виктор отвлекается от всех посторонних мыслей и сосредотачивается только на себе — на своем теле и на том, что предстоит совершить, выстраивая в памяти последовательность движений...
Толчок ногами о проволоку, напрягаются мышцы спины... И уже взлетая в воздух, уже переворачиваясь, он вдруг настораживается. Испуг пронзает его острием стрелы, — отравленный и непонятный, как недоброе предчувствие. Десятки раз он исполнял этот номер — и ни разу не чувствовал ни малейшей неуверенности. А сейчас... Правая пятка больно ударяется о проволоку и проваливается в пустоту. Виктор падает, все в нем обмирает, а навстречу несутся огни и крики... И он не узнает, что в этот вечер реакции мышц в его ногах протекают, как у всех нормальных людей, — на доли секунды дольше...
Внезапный рывок за спину — сердце и желудок еще несутся вниз, мышцы сведены в конвульсиях. Но Виктор взлетает, качается на страховочном канате, — беспомощный, как рыбешка на крючке. Он слышит единый крик зала — крик облегчения, а сам готов завыть от унижения и стыда. В голове проносится: “Я ведь просил в качестве исключения разрешить мне выступать без страховки, я обижался и грозился уйти из цирка, когда отказали... А что было бы сейчас со мной?..”
Он чувствует, как сводит внутренности, и пугается, что его может стошнить здесь, сейчас...
Совсем близко мелькает поручень площадки. Стоит только протянуть руку, ухватиться за него — и ощутить ногами рифленую твердь. Постоять там пару минут, отдышаться и попробовать повторить номер... Но при одной мысли об этом приливает тошнотворный страх. “Что это со мной? Ну, ошибся, сорвался, с кем не бывает...”
И даже ухватиться за поручень не может, хотя тот мелькает совсем близко... Приближается — уносится, приближается — уносится, раз — два, веселые качели, с кем не бывает, невелика беда, протянуть руку, чуть податься вбок, рука не слушается, тошнота накатывает волной в такт мельканию; прилив — отлив, прилив — отлив... Господи, только бы не это, лучше разбиться насмерть...
Униформисты поняли его состояние. Страховочный канат натянулся, поднял его, осторожно опустил на арену. Ассистенты подхватывают под руки, уводят за кулисы. Подбегает встревоженный инспектор манежа:
— Слава богу, все обошлось. Теперь будете жить двести лет. Я уже объявил, что обещанный номер зрители увидят завтра или послезавтра...
Виктор отрицательно мотает головой...
— Ну, ладненько, не огорчайтесь, не отчаивайтесь, я объявлю в конце программы, что вы заболели и номер откладывается до выздоровления. Так?
Виктор ничего не отвечает. Он до боли сжимает зубы, стараясь изгнать из памяти мелькание поручня, посыпанную мелкими опилками желтую арену и сверкающую стрелой проволоку...
4.
— Артист Виктор Марчук после того случая у нас больше не выступает.
— А в цирке работает?
— Нет, отказался наотрез.
— Конфликт?
— Дело не в том. Видите ли, товарищ следователь, извините, не знаю вашего имени-отчества... Павел Ефимович? Так вот, Павел Ефимович, артист Марчук, как бы вам сказать, стал калекой...
— По моим сведениям, у Марчука не было травмы.
— Кроме психической.
— И...
— И она оказалась неизлечимой. Поезжайте к нему домой, убедитесь...
5.
Павел Ефимович Трофиновский, следователь, долго раздумывал, вытряхнув на стол бумаги из разных папок. Он перебирал их и так, и этак, перечитывал, сортировал, раскладывал, как пасьянс, и наконец решительно собрал их все в одну папку, будто объединял делопроизводство.
Следователь Трофиновский внешне мало выделялся из среды своих сослуживцев, его облик полностью совпадал с писательскими штампами для людей этой профессии: среднего роста, стройный, гибкий, с пружинящей походкой, с правильными чертами лица, прямым римским носом, энергичным, с ямочкой, подбородком, четкими очертаниями полноватых губ. Но иногда его губы приоткрывались и застывали, а в широко поставленных светлых глазах проявлялось выражение отрешенности, которое малознакомые женщины принимали за признак мечтательности. Но сотрудники, давно знавшие Трофиповского, по-иному толковали это выражение: “Паша моделирует ситуации”, или — “Трофиновский учуял след”. Павел Ефимович в свои тридцать шесть лет имел две правительственные награды. Его стихи изредка публиковались в московских журналах. В следственном отделе считалось, что он обладает развитой интуицией, поэтому ему и поручили вести “страннее дело”.
Павел Ефимович отодвинул папку, откинулся на спинку стула, закрыл глаза, сортируя еще раз — теперь уже в воображении — описания различных происшествий: балерина Борисенко во время спектакля повредила ногу, боксер Пинчерский в тренировочных боях потерпел подряд три поражения от более слабых противников. И вот теперь — случай с канатоходцем Марчуком...
Тягостно вспоминать, каким увидел его Павел Ефимович в последний раз. С трясущимися губами и блуждающим взглядом. Складывалось впечатление, что артист кого-то ждет и отчаянно боится, как бы этот “кто-то” не пришел. Находясь в его квартире, Трофиновский начал невольно прислушиваться к гудкам проезжающих автомобилей, к шагам на лестнице... И только потом понял, что Марчук боится воспоминаний, которые хотел бы похоронить на дне своей памяти, но не знает, как это сделать. Все его ответы сводились к невразумительному бормотанию: “Обычный профосмотр — кровяное давление, пульс, прослушал легкие, проверил реакции мышц...” Приходившего “профессора” помнит плохо: “...невысокий, худой, с запавшими глазами, говорит быстро, заглатывая окончания слов”. Но в клинике, обслуживающей цирк, никого похожего не оказалось. А между тем у всех пострадавших появлялся подобный “профессор” с небольшим аппаратом в черном чемоданчике. Говорил, что прислали из поликлиники для обычного профосмотра.
Трофиновский анализировал показания, нетерпеливо поглядывая на часы. Наконец в дверь постучали. Пришла Татьяна Марчук...
Он ее видел до этого лишь однажды, после происшествия в цирке. Тогда она выглядела лучше, хотя и была, конечно, напугана. А сейчас углубились скорбные морщины у рта, глаза — как настороженные зверьки. “Она кого-то боится. Кого?” — подумал следователь.
- Здравствуйте, Татьяна Львовна! Рад, что не забыли о моей просьбе.
Худенькие плечи Татьяны вздрогнули:
- Как можно забыть? Дело у нас с вами общее...
— Прошу вас еще раз вспомнить обстоятельства, предшествующие... — он запнулся, — происшествию с вашим братом. Расскажите — как можно подробнее — о человеке с аппаратом, приходившим к Виктору Львовичу...
— Это когда был профосмотр?
— Так, во всяком случае, говорил ваш брат. Что вам знаком этот... “профессор”, что он вас лечил...
— Нет, нет, не знаю никакого профессора!
Сказав это, она поспешно отвела глаза. “Почему?” — мелькнула у Павла Ефимовича мысль.
— Вы договорились с братом, что придете на представление?
— Да. Он оставил для меня пропуск у администратора.
— Брат не упоминал о медицинском освидетельствовании перед выступлением?
— Врачи часто проверяли его. Двойное сальто-мортале — гвоздь программы, вы же знаете...
— Но в этот раз его обследовал кто-то новый. Этого человека никто в цирке раньше не видел.
— И вы думаете, что это и явилось причиной... падения Вити? — недоверие явственно пробивалось в ее голосе.
— Пока только предполагаю.
— ...Предполагаете, что кто-то желал сорвать Витин номер? Что он специально явился, чтобы погубить моего брата?
— У этого человека был с собой какой-то аппарат, — следователь пытался направить разговор в нужное ему русло.
— Вы полагаете, что этим аппаратом он сбил Витю с каната?
“Похоже, что она допрашивает меня. Желание больше знать о причинах неудачи брата естественно для нее. Но почему она предпочитает рассказывать поменьше? И голос напряжен. Она говорит со мной так, будто видит перед собой не союзника, а противника...”
— Я не могу так полагать. Какие у меня основания?
— Вот именно. Ведь Витю тщательно обследовали и признали, что он вполне здоров.
— Значит, вы все же знаете об осмотре?
— Я имела в виду осмотр после... — Она смолкла, не уронив слова “падение”. — Но мне непонятно, почему вы заподозрили в чем-то плохом того человека. Мало ли врачей обследовали Витю? И ничего плохого с ним не случалось...
“Может быть, я виноват в том, что не делюсь достаточно откровенно своими подозрениями, не объясняю их причин?”
— Видите ли, у меня есть данные, что один и тот же человек одним и тем же аппаратом воздействовал на нескольких людей. И со всеми ними потом случались неприятности. Конечно, это может быть простым совпадением. Но...
“Не могу же я ей сказать: “У меня возникло интуитивное чувство...”
— Простите, что “но”?
— Я обязан проверить все версии.
— Когда-то я учила законы элементарной логики. “После” — еще не значит — “потому”.
— Верно. Но если возникает версия, ее необходимо проверить, прежде чем исключить.
— И поэтому вы готовы терзать подозрениями врача, может быть, очень хорошего специалиста? А тем временем будут страдать сотни больных, которым бы он мог помочь...
Трофиновский внимательно присматривался к собеседнице. Отметил, как вздрагивают тонкие ноздри, как упрямо морщит она лоб и обиженно поводит головой. Ее круглое лицо с большими голубыми, почти кукольными глазами было открытым и беззащитным. Но в морщинах на лбу, в сжатых губах угадывались недоверие и неприязнь к следователю, недовольство его вопросами. “Может быть, я взял не тот тон? Не учел, например, ее состояние после неудачи брата? Может быть, наш разговор преждевременен? Но я не торопил ее с приходом...”
— Извините, Татьяна Львовна. Прошу повременить с вопросами ко мне и сначала ответить на мои. Такова сейчас ситуация. Вам ничего не было известно о предварительном обследовании брата?
— Я знала о том, что перед каждым выступлением Витю проверяют разные врачи.
— А новый специалист? Человек, с которым ваш брат никогда до этого не встречался?
— Откуда вы знаете, что они никогда не встречались?
“Игра в “кошки-мышки”? Схоластические упражнения в споре? Почему? Отчего — со мной?”
— Но вы понимаете, о ком я говорю? Вам что-нибудь известно о нем?
Она отрицательно качнула головой.
— Напомню его приметы. Среднего роста, щуплый, с близко посаженными запавшими глазами. Широкий нос, тонкие губы, причем верхняя слегка нависает над нижней...
— По вашему описанию он не весьма привлекателен.
— Можете поправить меня. Вам приходилось встречаться с ним?
Она опять отрицательно качнула головой, и темное кольцо волос легло на ее губы, как замок.
“Она что-то не договаривает. Я чувствую ее неприязнь. Разговор не получился. Только ли по моей вине?..”
6.
“Вот и появилась надежда. Пришла ко мне вместе с этим доктором. В прошлые времена сказали бы: “Его послало провидение”. Он явился в самые трудные дни, когда припадки измотали меня вконец. Ни один врач не мог установить их причину. А может быть, не хотели мне говорить. Посылали к разным специалистам, а более всего — к психиатрам и психоневрологам, в клиники и диспансеры. Сначала определили, что это не эпилепсия. И на том спасибо, если не выяснится что-нибудь пострашнее. Может быть, припадки — следствия сотрясения мозга, случившегося шесть лет назад в автомобильной катастрофе? Кто-то мне рассказывал, что отдаленные последствия сотрясения могут проявиться и спустя много лет. Особенно если в мозге имеются врожденные аномалии. А может, они есть и в моем мозгу?
Погоди, погоди, дружок, мне кажется, что в моем случае и сотрясения не надо. Достаточно наследственности.
Мама, например, рассказывала, что у ее мамы, моей бабушки, иногда проявлялась странная болезнь наподобие эпилепсии — внезапно она впадала в угнетенное состояние, затем сознание искажалось, начинался бред, перед ней проносились яркие цветные видения. Так же, как у меня. Только бабушка не умела их потом переносить на полотно. Я долго расспрашивал маму о болезни бабушки, пока не заметил, что она начинает с беспокойством следить за мной, часто подходит ночью к моей кровати и прислушивается к дыханию, к бессвязным словам, которые иногда бормочу...
Тогда болезнь только начиналась — с ночных страхов и острой головной боли. Страхи усиливались, принимали новые формы. Мир вокруг меня словно менялся, как в кривом зеркале. Люди казались то великанами, то карликами. Когда меня водили к врачам, я не все им рассказывал, боялся какого-нибудь страшного приговора. Названия психических болезней фантомами роились в моей бедной голове, жужжали, как пчелы в улье. Но вот явилось какое-то величайшее медицинское светило — академик с мировым именем. Он изрек диагноз: “Мигрень. Да, да, особая мигрень, не более”. Он разъяснил, что при таком заболевании сосуды в мозге сужаются больше, чем при обычной мигрени. Нарушается кровоснабжение. Вот и рождаются странные образы, и чудятся кошмары. Оказалось, что такие мигрени описаны в медицинской литературе под звучным названием “Алиса в стране чудес”.
Академик уверенно сказал: “Полечим — и все пройдет”. Он оказался прав. После сеансов лазеротерапии мигрени прошли. Если и случались головные боли, то без видений. И я постепенно забыл о них.
Но вот почти через пятнадцать лет болезнь возобновилась, сопровождаясь припадками. Угнетенность резко сменялась напряженностью, сводило шейные мышцы, усиливалась дрожь в руках, в голове бесконечной чередой проносились цветные видения: распускались сказочные орхидеи — и я видел и запоминал сотни оттенков, часть из которых мне удавалось переносить на полотно, каждый раз по-новому смешивая краски.
Меня лечили в разных клиниках, но безрезультатно. И когда я уже дошел до отчаяния, явился Он. Сказал, что его направили из клиники. Его худое длинное лицо вначале никак не запоминалось. Но уже через несколько дней, когда стали ослабевать припадки, я заметил очарование его скупой недоверчивой улыбки, прятавшейся в углах близко посаженных глаз. Она вспыхивала на короткие мгновения, когда он радовался, и тогда даже кинжальный пробор волос, слегка сдавленный у висков лоб и широковатый нос, придававший лицу жесткость, казались менее заметными. Тонкие губы имели несколько различимых оттенков — от темно-синего, переходящего в темно-вишневый, до светло-коричневого с бледно-розовым ободком.
Иван Степанович включал свой аппарат и садился рядом с ним, поглядывая то на шкалу, то на меня. И в его глазах то вспыхивали отсветы сигналов, то гасли, так же как и мои надежды...
После двенадцати сеансов он сказал:
— Пока достаточно. Вы уже практически здоровы. Через пару месяцев проведаю. Припадки больше не повторятся.
Он оказался прав. Я жду его прихода только для того, чтобы выразить свою благодарность...”
7.
Она накинула на плечи цветной платочек, растянула, чтобы он лучше лег, подняла за края, и платочек стал похож на крылья мотылька. Посмотрела на следователя, как бы проверяя впечатление, и продолжала:
— ...Пришел перед спектаклем, говорит — из поликлиники. Дескать, прислали проверить артериальное давление и зафиксировать ритмы биотоков в ногах. У него был с собой небольшой аппарат.
— Когда вы почувствовали изменения?
Женщина зажмурилась, сдернула платочек и смяла его в руке, резко откинула голову — и волосы рассыпались по плечам, по больничному халату — иссиня-черные на белом.
— Довольно скоро. Уже в конце па-де-де. Ноги стали непослушные, неловкие, как бы вообще не мои.
Худенькая, легкая, с большим острым носом, портившим миловидное лицо, она напоминала птицу. Снова заглянула в лицо следователю и спросила:
— Думаете — это он сделал? Нарочно? Зачем?
— Пока не могу ответить на ваши вопросы. Только выясняю. Скажите, пожалуйста, он что-то говорил о себе? Ну, хотя бы называл свое имя-отчество?
— Может быть, и называл, да я позабыла. Еще бы, после такого стресса! Вы знаете, как это страшно почувствовать, да еще в спектакле, будто бы тебе заменили ноги. Вам не приходилось, потому и не представляете... А он что же, мерзавец, опыты на нас проводит?
Трофиновский укоризненно улыбнулся, дескать: “Если бы я сам знал...”
Женщина поняла значение его улыбки, поджала губы, слегка покраснела и улыбнулась в ответ: “Извините, ничего не поделаешь, есть грех — любопытна...”
— Долго он пробыл у вас?
— Не больше получаса. У него вначале что-то не ладилось с аппаратом. Мы почти не разговаривали. Он сам-то, видимо, не очень разговорчивый, а я к спектаклю готовилась, все мысли уже на сцене...
— Как вы себя чувствуете теперь?
— Нормально. Нога еще, правда, побаливает, но вернулась былая чувствительность и реакции. Ноги уже МОИ. И знаете, случившееся кажется каким-то нереальным, будто и не было ничего. А может быть, мне тогда все просто почудилось? Нервный срыв?
— Вас же осматривали врачи. Проверяли реакции...
— Да, да, вы правы. Но как же оно так быстро прошло? Будто в какой-то сказке или во сне...
— Может быть, вам кажется, что прошло? А какие-то следы остались?
— Нет, нет, что вы? Немножко умею себя наблюдать, актрисе, знаете ли, положено. И наш врач говорит, что реактивность восстановилась до былого состояния.
“Это я тоже должен выяснить, — думал Трофиновский, уже намечая порядок опроса врачей. — Если подтвердится... Что ж, этого вполне может хватить для основания на его задержание...” Он спросил:
— Каким он показался вам?
Балерина удивленно подняла голову, и в ее глазах появились озорные смешинки:
— Ага, попались? Не только я повторяю вопросы. Вы это уже тоже спрашивали.
— Вдруг вспомнили еще что-то...
— Вот оно что... Скажите откровенно — мой ответ вас не удовлетворяет? Какая жалость, но больше я абсолютно ничего не могу припомнить, честное слово. Уж очень он был каким-то... незапоминающимся... Этакий обыкновенный серый воробей, не выделяющийся среди других серых птичек. Даже не взъерошенный... Гладкая прическа с аккуратным пробором... и, кажется, все...
— Спасибо, — сказал Трофиновский, вставая и неловко целуя протянутую руку балерины. Никогда раньше он не целовал женщинам руки, но эта тронула его своей беззащитной искренностью, неугасающим желанием нравиться.
— За что же спасибо, если я ничем вам не помогла?
— Помогли, да еще как! — сказал следователь. Это не были просто вежливые слова. В ответах балерины имелось подтверждение его догадки.
8.
“Нет, он не был наивным. Он хорошо знал, что делает. Он только не мог предвидеть всех последствий. И некоторые из них он обязательно попытается исправить. Надо, чтобы он поскорее узнал о них...”
Следователь позвонил в редакцию городской газеты знакомому журналисту, договорился о статье и сроках ее публикации. Затем, попросив у начальника отдела машину, поехал в мединститут. Ехал по зеленой просторной улице, где еще сохранились здания старой архитектуры, мимо скверов с фонтанами, мимо массивных деревянных скамеек и фигур древних идолов. Невольно вглядывался в поток пешеходов, словно надеялся в быстром мелькании выхватить взглядам знакомое лицо...
В мединституте его встретил старый приятель Костя Жилко. Когда-то они вместе кончали среднюю школу. С тех пор Костя успел защитить кандидатскую диссертацию, стать одним из ведущих физиотерапевтов. Завидев Трофиновского, быстро пошел ему навстречу, картинно расставив руки:
— Привет тебе, лекарь недугов человеческих, — громко сказал он, и две девушки в белых халатах сразу же оглянулись.
— Все дурачишься, — тихо проворчал Трофиновский.
— Ого, болезнь протекает серьезнее, чем я предполагал, — обезоруживающе улыбнулся Костя. — Небось, начальство торопит, а на твоем участке заело. Ну ладно, не хмурься, пошли к нашим...
В квадратной белой, очень чистой и очень холодной комнате их ожидали четыре человека, старшему из которых, как определил Трофиновский, не исполнилось и тридцати пяти.
— Я им передал наш разговор, — сказал Костя, и двое из четырех согласно кивнули.
— Мы тут посовещались и пришли к выводу, что речь идет о воздействии лучевом или волновом, — сказал молодой человек, полноватый, низенький, в туфлях на высоченном каблуке. — Но прибор не назовем. Это мог быть генератор какого-то поля, воздействующего на психику человека и через нее влияющего на весь организм. Возможно, он действовал непосредственно на нервную систему, управлял биотоками. Не исключено и лучевое воздействие на определенные участки, и гипноз наконец. Например, гипнотизер во время сеанса мог заставить пациента принять какой-то препарат и потом забыть об этом...
— Не похоже, — возразил широкоплечий крепыш в модном трехцветном свитере. — Не могли все пострадавшие поддаться гипнозу одинаково.
— Остановимся пока на первых двух, — примирительно сказал третий, усатый и такой выхоленный, словно его регулярно купали в парном молоке. Он спросил у Трофиновского:
— Не выяснили, сколько времени длились сеансы “лечения” и как долго сохранялись следы воздействия?
— Почему вы уверены, что воздействие было временным? — заинтересовался Трофиновский.
— Чтобы оно было постоянным, нужно воздействовать на гены. Излучение должно быть достаточно жестким, да при этом еще направленным. Известные нам описания аппарата при современном уровне техники не дают повода для подобных предположений, — ответил усатый и поправил усы, сверкнув массивным перстнем. Обтекаемость его ответа вызвала у Трофиновского слабую улыбку.
— Значит, он мог предполагать, что воздействие скоро закончится, и наблюдал за... — Крепыш замялся, и фразу за него закончил усатый: — ...подопытными... Если, конечно, допустить, что он — специалист... — Слово “специалист” в его устах прозвучало особенно весомо и уважительно...
9.
“Снова она играет против меня краплеными картами. Пора бы уже привыкнуть, ан нет — обидно. В таких случаях легковерно говорят: “душа растревожена”. Я же скажу: состояние напряженности. Возбужденные участки мозга гонят сигналы по нервам, меняют режим работы поджелудочной железы, спазмируют желудок, вызывают обильное кислотовыделение. И вот уже начинаются слабые раздражающие боли, они охватывают все большие участки — и психика угнетена. Прямая связь замыкается обратной в кольцо — и я начинаю блуждать в лабиринте химер. Кажется, что выхода отсюда вообще нет.
О, мне знакомо это состояние. Пусть они называют его как угодно — я знаю истинное название.
Итак, еще один удар лбом о гранитную стену. Госпожа природа не склонна уступать. Все, что вырывают у нее, — вырывают силой. Но хватит ли сил у меня? Я ведь не принадлежу к баловням судьбы. Это им достаточно шевельнуть пальцем — блага сыплются на них, как из рога изобилия. Были, были на свете и Гераклы, и Антеи, им дарованы были сила и прочие таланты, а приключения и неприятности они искали и находили сами. Мне же нечего ждать каких-либо подарков. На мою долю выпадали только труд и упорство, упорство и труд. Маховики моего воображения раскручиваются медленно, со скрипом и скрежетом, мне невыносимо тяжко заглядывать в будущее, приходится каждый ход вперед рассчитывать. А ведь необходимо довести до конца деяние и попытаться учесть ошибки, чтобы они не превращались в роковые последствия.
Ну кто мог подумать, что личность неразрывно связана с малейшими, казалось бы, несущественными отклонениями генной структуры, выразившимися в крохотных аномалиях нервов и мышц? Проклятая избыточная сложность, где малейшая поправка у истоков непредсказуемо усиливается на дублирующих линиях прямой связи, на всяких “запасных путях”, и уже совсем искажается на связи обратной. Да, многим известно, что один камень в горах способен вызвать обвал. Но кто возьмется предсказать все его ближние и отдаленные последствия на перевале и в долине, в селениях и в судьбах отдельных людей? А в организме все еще сложнее. “Непредсказуемость” — начертано на печати, скрывающей его тайны.
И все же я не отступлю, Госпожа, я опять иду на вас! Сколько бы вы ни швыряли меня лицом в грязь, я подымусь и брошусь вперед, пока вы не уничтожите меня. Да, я не принадлежу к баловням, к Гераклам и Антеям, — я обычный; человек, среднестатистическая единица, но я узнал цену вашим дарам, служащим только вашим интересам. Ибо они — яблоки раздора. - Разделяй и властвуй — это ваш принцип. Я понял, как и зачем получаются баловни — так называемые таланты и гении.
Я принесу людям наивысший дар, какой только возможен в этом мире — Дар Справедливости. Мне не нужны ни почести, ни богатство, ни слава — эти побрякушки я оставлю вашим баловням. Но если люди пойдут за мной, чтобы раз и навсегда восстановить Справедливость, я поведу их, ибо знаю путь...”
10.
— Здравствуйте, Таня.
— О, профессор! Спасибо, что не забыли меня
— Между прочим, у меня есть имя и отчество.
— Да, да, Иван Степанович, извините. Как хорошо, что вы пришли.
— Врач обязан не забывать пациентов. Как себя чувствуете?
— Отлично. Благодаря вам я могу двигаться, как все.
— Не стоит благодарности. Вы хорошо сказали — “как все”. Быть как все — должно стать неотъемлемым правом каждого. Ради этого стоит потрудиться. Не так ли?
— Так, Иван Степанович, остается только преклоняться перед вашей скромностью.
— Оставим комплименты. Правая нога болит?
— Чуть-чуть...
— В последние дни боль усиливалась?
— Пожалуй, но совсем ненадолго. Зато потом почти совсем переставала болеть.
— ...И как бы немела?
— Но не так, как раньше...
— Давайте проверим. Здесь болит?
— Нет.
— А здесь?
— Немного.
— А так?
— О-о, не надо!
— Лежите спокойно. Включаю аппарат...
— Профессор, простите, Иван Степанович, вы знаете, что случилось с моим братом?
— Знаю, Таня. Не говорю ничего в утешение. Если брат решил после этого оставить цирк — это его воля...
— Меня вызывали к следователю.
— Вот как, даже следствие ведется...
— Он спрашивал о вас.
— Ну, если уж ведется расследование, то интересуются всеми родственниками и знакомыми, и даже знакомыми знакомых. Такова их задача.
— Но он спрашивал о вас не просто как о знакомом...
— А для вас, Таня, я просто знакомый?
— Что вы, Иван Степанович, вы для меня ближе, чем родной человек, вы — спаситель. Если бы не вы... Если бы вы только могли знать, как я благодарна вам.
— Спасибо, Таня, и вы для меня стали не просто пациенткой, а близким человеком. Мы должны серьезно поговорить о многом...
— Да, да, но не сейчас.
— Понимаю, Таня.
— А вы не забудьте о следователе, Иван Степанович. Очень он интересовался вашим аппаратом. Мне показалось... Мне показалось, будто он считает, что ваше обследование могло повредить Виктору...
— Глупости.
— Я сказала следователю то же самое. Но он остался при своем мнении. Упорно расспрашивал о вас. Я уверена, что он будет вас разыскивать.
— Да я сам явлюсь к нему.
— Правильно! А то думает невесть что.
— Лежите спокойно, Таня.
— Извините, Иван Степанович, вы полностью уверены, что обследование ничем не повредило Вите? У вас нет и капли сомнения?
Он пожал плечами, недоуменно посмотрел на нее; его глаза были пусты, как окна в доме, предназначенном на снос и покинутым жильцами.
11
“...Что случилось с моими глазами? Краски то расплываются и блекнут, то слепят яркостью. Я не улавливаю оттенков и, когда смешиваю краски, получается вовсе не задуманный цвет, а какая-то мешанина. Врач-окулист не нашел никаких отклонений, сказал, что зрение в норме. И это называется норма? Да, я вижу дом и дерево напротив моего окна, кисть на столе. Но дом — это просто дом, торжество кубической пустоты, дерево — просто дерево: клен, в точности похожий на своих братьев и сестер. Он почти не имеет собственных отличий, индивидуальности. А ведь раньше тот же клен в зависимости от освещения становился подобен то грозовому облаку, то паруснику с салатово-серебристыми парусами, из-за грозди парусов выглядывало чье-то остроносое длиннобородое лицо. Ствол дерева и ветки имели тоже множество индивидуальных различий — и я мог рассматривать их, изучать, сравнивать, узнавать, воссоздавать на полотне.
А теперь за что ни возьмусь — ничего не выходит: в лучшем случае предметы предстают на полотне будто сфотографированные, — просто предметы, безликие объекты.
Допустим, что врачи ошиблись и я все же заболел. Но почему не почувствовал никаких признаков болезни? Меня не мутит, как бывало перед припадками. Наоборот — дышится легко и свободно, могу пробежать трусцой километров пять и не почувствовать усталости.
Как мне нужен, как необходим сейчас добрый волшебник Иван Степанович! Почему же он не проведает пациента, как обещал? Я уже справлялся о нем в различных клиниках, но разыскать не смог. Жаль, что не записал его адрес, номер телефона. Даже фамилии не знаю. Он не называл ее, а спросить я постеснялся.
Иван Степанович обещал тогда, что видения исчезнут, что припадки не повторятся — он оказался прав. Он не сказал только, что вместе с цветными кошмарами исчезнет и МОЕ, особое, присущее только мне видение мира. Мир станет для меня таким же, как для многих других, — с резкими переходами красок, с обрывками и незавершенностью линий. Но таким он мне чужд. Если бы я не знал его другим, мог бы привыкнуть, примириться. Но как быть сейчас?
Пробовал писать снова и снова. Может быть, в процессе работы что-то восстановится само по себе? Иногда мне казалось, что я снова начал видеть в каждом предмете необычное, оригинальное — одну из его скрытых сущностей, проявленных моим воображением. Я спешил перенести увиденное на полотно. Но, готовясь к выставке, ловил удивленные и жалостливые взгляды моих коллег, членов отборочных и закупочных комиссий. Они как будто спрашивали: ты ли это? Что за бездарная мазня? Куда исчез талант? Я пытался уговаривать себя, что это мне только кажется, что я неправильно истолковываю отношение ко мне других людей, — просто нервы не в порядке.
Наконец два моих небольших полотна все-таки попали на выставку. И случайно я подслушал разговор посетителей: “Неужели это автор “Каскадеров”? Что с ним стало?” — “Бывает. У многих оригинальности хватает лишь на одну-две картины. На этом талант иссякает”. — “Но контраст уж слишком разителен. “Каскадеры” — первоклассное полотно. Это был триумф. А все эти “Пряхи” воспринимаются как откровенное подражание. Надо же докатиться до такого. За длинным рублем, небось, погнался?” А когда Сергей предложил мне место секретаря в Художественном фонде, я понял, что и ближайшие друзья поставили на мне как на художнике крест.
Что же делать? Примириться и ждать Ивана Степановича, надеяться, что он каким-то образом вернет прошлое — в крайнем случае, пусть даже с припадками, с кошмарами, но вернет мне МЕНЯ? Вернет время, когда мир вставал перед глазами, полный ярких сочных ассоциаций, когда краски сверкали, будто омытые благодатным дождем, а малейший оттенок прочитывался мной, как откровение, как отчетливая строка? Тогда на меня смотрели отнюдь не с жалостью, а с восхищением или с завистью.
Вчера, когда я вернулся с выставки, мне стало так худо, что показалось: вот-вот возобновятся припадки. Поверите ли, я обрадовался! Мелькнула надежда, что вместе с припадками вернутся прежнее видение и умение. Но вскоре я понял, что меня гнетет просто недостаток кислорода. Уходя на выставку, я закрыл окна и двери на балкон. Стоило открыть их — и дышать стало легче, сумрачное состояние прошло. А отчаяние придавило с новой силой.
Не могу понять, как это случилось, что я раньше забыл, нет, пожалуй, просто на время упустил из виду простую истину — внешний мир соединяется с внутренним миром человека через призмы, и у каждого они свои, особые. Может быть, в этом и состоит предназначение человека — пропуская природу через свои призмы, не только осмысливать ее, но и делать оригинальнее, наполнять своим видением, создавать все новые варианты действительности, своими сравнениями и ассоциациями обогащать ее... Когда-то я вносил в природу по-своему изломанные линии, свои смеси оттенков, измененные — как в комнате смеха — образы, новые сюжеты...
Я вспомнил, как писал портрет одного ученого. У него было очень обычное лицо с редкими бровями, невысоким лбом и тонкими злыми губами. Это был ответственный заказ. Но я старался не только ради заказа. Мне рассказали о работах этого человека в области волновой оптики. Он разработал теорию, согласно которой организмы обмениваются биоволнами. Этот человек был не только крупным специалистом в своей области науки, но и выдающимся философом. Он вторгался своим воображением в святая святых природы. Я хотел написать его как можно зримее и символичнее, но портрет не получался. Я посмотрел уже и фильм об этом человеке, узнал об его общественной деятельности, в том, что в молодости он служил в погранвойсках, был отличным солдатом...
Я замучил его расспросами, усаживал перед окном и так и этак: чтобы свет падал на лоб, на глаза. Иногда мне казалось, что и поза найдена, и выражение схвачено. Но на холсте получался не живой человек, а его бесстрастная фотокарточка. Были те же глаза и брови, и губы, и каждая морщинка была выписана, и все пропорции соблюдены, I: все оттенки переданы. А в целом — словно щелкнул объектом фотоаппарата, запечатлев на пленке лишь то, что принесли в данный момент лучи света. Получилось правдоподобие, а не правда, — лицо не оживало, как не оживает в колбе сам по себе полный набор аминокислот, составляющих живую клетку.
Мы оба — и он, и я — устали до изнеможения. И однажды, когда он неслышно ушел, а я уснул в своей мастерской, увидел его во сне. Он кричал: “Сколько можно терзать меня?! Я ведь живой человек!” Как сказал бы поэт, “лик его был ужасен”, — и все же это был он.
Тогда-то, во сне, я понял, что надо делать, и, проснувшись, принялся лихорадочно набрасывать эскиз. Я сместил тень на нижнюю часть лица, и темные губы на холсте зашевелились нетерпеливо и властно. Я изменил пропорции, — и огромный лоб выплыл из полумглы, как белый корабль, и морщины на нем стали письменами, рассказывающими о замыслах; и глубоко посаженные, вовсе не как у взаправдашнего, глаза “ушли в себя” — и появился ЕГО живой взгляд.
С той поры прошло много лет. И вот теперь подумалось: так, может быть, тот мир, который я видел во время кажущейся моей болезни, и был истинным, и люди — великаны и карлики — верно передавали соотношение и расстановку в нем? Если это так, то выходит, что припадки были благодатны? А теперь я излечился от самого себя, от видения истинного мира, от прозрения. Не зря же под увеличительным стеклом микроскопа мы видим истину, скрытую от нормального глаза, и не зря человек, обладающий микроскопическим зрением, мог бы показаться окружающим людям психически больным, так же, как казался ненормальным зрячий в уэллсовской “Стране слепых”. Может быть, тогда, во время моей мнимой болезни, я и был по-настоящему ЗРЯЧИМ, и так называемые цветные кошмары отражали суть мира, а я проникал в сущность предметов и людей и мог быть художником, творцом? А теперь я обречен на нормальное существование. Зачем мне такая жизнь?
Неужели возврата нет? Но ведь из каждого положения должен быть выход. Даже лабораторная мышь находит его в искусственном лабиринте.
На сегодняшнее существование я не согласен. Да, “бытие определяет сознание”, но сегодняшнее мое сознание требует соответствующего бытия, без которого я отвергаю жизнь!”
12.
“Слишком поздно... А ведь я ему обещал... Обещал, обещал... Скольким людям я обещал избавление? А выполнил? Баланс не в мою пользу. В пользу Госпожи. Опять выиграла она и ее баловни. Они бы сказали этак небрежно: “Невозможно. Природа этого не допустит. Дает одно — отнимает другое”. Выбирай, человече. Это и есть твоя грошовая свобода, живой автомат, робот из плоти и крови, биохимическая машина, пытающаяся постигнуть себя и окружающий мир. Вот именно — ОКРУЖАЮЩИЙ. А возможно, наибольшее воздействие и на тебя и на этот ОКРУЖАЮЩИЙ оказывает иной мир, находящийся намного дальше и ближе, чем ты себе представляешь, до которого еще не дотянулись ни твои корабли, ни твои приборы? Это он задает тебе загадки. А поэтому и разгадки, и рычаги происходящего следует искать там. Но как искать, если до него не дотянуться?
Вот и тычемся, как слепые щенки. И не можем предугадать ни ближних, ни отдаленных последствий своих действий. И говорят нам: “Антиприродны они, а значит — античеловечны”.
Но кажется мне, например, что играет против меня Госпожа Природа краплеными картами, как со своим автоматом, все поступки которого ей наперед известны. В таком случае, стучусь я в закрытую дверь. Но стучаться буду. Раз я ее создание и действия мои запрограммированы ею, то другого пути она мне не оставила.
А он погиб — не выдержал, не дождался меня. А если бы и дождался, то чем бы я помог ему? “Открытием” древней истины: твой талант и твоя болезнь неразделимы? Если я вылечу твою болезнь, то тем самым вылечу и талант. Ты станешь точно таким, как другие, нормальные люди. И увидишь окружающий мир таким, каким видят его они — ближе к видению фотообъектива. Полотна твои станут менее интересны, менее оригинальны. А чтобы вернуть талант, нужно вернуть и болезнь.
Но кто же согласится на возвращение болезни, даже ради таланта. Мой аппарат возвращает норму — сносное состояние, нормальные биотоки, стереотипное видение. Большего я не могу — тем более, что большего не смогла и Госпожа. Не смогла же она открыть ничего иного даже для своих любимцев, своих баловней. Ее Дары имеют оборотную сторону, в их сладости скрыт яд.
Но все же Дары есть. Это явление объективное, оно закреплено в структуре и веществе организма. Его можно зафиксировать прибором. Есть люди наделенные и обделенные Дарами. А если это так, то как можно говорить о равенстве людей? Хотя бы — о равенстве перед законом? Ведь тот, кто наделен хитростью, выкрутится из любого положения, употребит закон себе на пользу. А другой, нормальный человек, труженик, прав будет — и то пропадет ни за грош. Нет, не может быть равенства среди людей, пока его не дает нам сама природа. Ее принцип: одному — все, другому — ничего. Так было всегда, но отныне так не будет. Ибо не зря я открыл, чем на самом деле являются Дары. Это — болезни, и их надо лечить. Пусть среди нас не станет ненормальных. Пусть единственным критерием в оценке людей станет Норма и ее Эталон!”
13.
Следователь Трофиновский опять приехал на квартиру, где жил художник Степура. В прошлый раз его соседа не оказалось дома, — сказали, что отбыл в командировку. Теперь в ответ на звонок за дверью послышались тяжелые шаги и немолодой скрипучий голос:
— Иду, иду, спешу...
Щелкнул замок — и Трофиновский увидел перед собой мужчину лет пятидесяти с как будто бы заспанным мятым лицом. Его спортивная рубашка задралась, брюки с лампасами сползали с большого, выпестованного живота. У мужчины было одутловатое лицо с густыми, будто приклеенными бровями, выглядевшими как щетки. Он удивленно воззрился на следователя, — видимо, ждал кого-то другого, — брови-щетки прыгнули на невысокий гладкий лоб.
Трофиновский представился, и Цвиркун С.И., как значилось на дверной табличке, удивился еще больше.
“Наверное, еще ничего не знает о смерти соседа”, — подумал следователь и сказал:
— Я хотел бы спросить вас о вашем соседе.
Глаза Цвиркуна С. И. оживленно блеснули:
— Так я и знал, что до этого дело дойдет!
— До чего — до “этого”?
— Соответствующие органы им заинтересуются. Успел уже что-то натворить?
Будто бы не услышав вопроса, следователь спросил:
— Вы уверены, что сосед должен был что-то натворить?
— Уверен, уверен, — закивал головой Цвиркун С. И.
— Почему?
— Со странностями человек, чтобы не сказать больше, — Цвиркун С. И. покрутил пальцем у виска и подмигнул Трофиновскому. — Жил один, с двумя женами давно разошелся. Да и кто будет жить с таким, ежели — поверите? — цены не знает простым вещам? Однажды какому-то мальцу за картинку отдал свои часы. Ей-бо! Представляете? Смехота?
— Что за картинка?
— А бес ее знает. Обыкновенная, листик бумаги. Но Степура снял часы и отдал. Сам видел, а то бы ввек не поверил. И дружки у него как на подбор — не от мира сего. Начнут судачить о чем-то — чуть не подерутся. Из-за всякий чепухи. Один скажет, что такой-то художник в древности смешивал краски; так-то. Говорит уверенно, навроде он тогда рядом стоял. А другой ему возразит. И пошло-поехало. Пена изо ртов летит. Вроде им не все равно. Или о каком-то ученом заговорят, о писателе, или, к примеру, книгу разбирать начнут. Так чуть глаза друг дружке не повыдерут. Так спорят, будто дом проигрывают. Бесноватые какие-то. Хиппи. Особенно двое. Высокий и худой, как жердь, и низенький с гривой волос по плечам и с бачками. Честное слово...
— Вы часто бывали у соседа?
— Что вы, откуда? Он и не звал. Считал себя выше нас, рядовых тружеников. Как же, из другого теста слеплены. Нет чтоб по-соседски на чай-кофе пригласить...
— Откуда же о его друзьях знаете?
— А кричат они так, что и на лестнице слышно. Трофиновскии не стал уточнять, как Цвиркун С.И. умудрялся столько услышать и увидеть “на лестнице” и зачем ему это было нужно. Он уже понял, что собеседник может рассказывать о своем соседе очень долго и не беспристрастно. Поэтому решился прервать словесный поток:
— Не заметили случайно, в последнее время перед вашим отъездом к соседу не заходил кто-то новый, не из постоянных посетителей?
— Ваш человек? Подосланный? — Цвиркун С.И. хитро прижмурился, одна бровь почти закрыла глаз.
— Почему “наш”?
— А я сразу скумекал, — заговорщицки сверкая глазами и донельзя довольный собственной проницательностью, зашептал Цвиркун С.И. — Человек тот был вполне нормальный с виду, без всяких там излишеств на голове или в одежде, Одним словом — нормальный вполне, совсем не такой, как Степура и его друзья.
— Опишите его поподробнее, пожалуйста.
— А вы будто его и не знаете вовсе? Серьезно — не ваш? — недоверчиво повел головой и разочарованно протянул. — Ну, самый обыкновенный человек, с маленьким чемоданчиком. Сразу видать — трудяга.
— А ваш сосед не трудился разве? — не удержался Трофиновский.
— Да труд известный. За день намалюет, а потом целый год треплются. Каких-то каскадеров нарисовал, так шум подняли: “Шедеврально, гениально, волнительно!” И зачем только таких государство держит?
Был бы жив Степура, Трофиновский оставил бы Цвиркуна в неведении относительно стоимости труда его соседа. А сейчас не сумел.
— Одну из его картин Англия купила, — как бы вскользь обронил он.
— Ну да! — вскинулся Цвиркун С.И.
— Если на наши деньги перевести, почти триста тысяч заплатили. За них купили медицинскую аппаратуру для новой поликлиники.
У Цвиркуна С.И. отвисла челюсть.
— Если не затруднит, я попрошу завтра прийти к нам в управление. Вы где работаете?
— Да в третьем ателье бытобъединения. Закупочник я. А зачем к вам?
— Поможете дополнить фоторобот.
— Значит вклепался-таки соседушка в историю, — ожил Цвиркун С.И.
Трофиновский не стал его разубеждать. Он попрощался и поблагодарил за беседу.
Разговор в самом деле был весьма полезным и помог следователю уточнить деталь, которая, как он предчувствовал, будет в этом деле иметь существенное значение.
14.
Уже дважды Трофиновский тянулся к телефону, но на полпути опускал руку. Рано, он еще чего-то не додумал. Уже невидимые нити связали его с тем, кого он ищет, уже он чувствует, как тот уклоняется от встречи, уже маячит перед ним, как бы в тумане, слегка размытая фигура. Конечно, еще многое не известно, еще не понятно назначение аппарата, его действие: не установлено, кем является “объект” — изобретателем или только владельцем аппарата; действует в одиночку или его одиночество только кажущееся; каковы его цели... На многие из этих вопросов можно будет ответить только после задержания, хотя Трофиновскому кажется, что некоторые из ответов ему уже известны. И вот сейчас он пробует кажущееся от установленного мысленно отделить, прежде чем примет меры.
Откуда-то доносится запах кофе — это коллега Зарядько взбадривает себя перед вечерними занятиями на курсах английского. Не мешало бы тоже походить на курсы, но пока со временем туго, он и так нагрузил на себя слишком много: поэзия, плаванье, альпинизм в короткие летние отпуска...
Трофиновский раздражен: он никак не может понять, почему сейчас так волнуется, почему ему так хочется отвлечься, почему это дело вызывает в нем такие сложные чувства, в которых присутствуют и гнев, и неуверенность. На след он вышел. След четкий, однозначный. Того, кто пытается скрыться, он представляет достаточно отчетливо — во всяком случае, чтобы обнаружить и задержать. “Объект” достаточно самоуверен, раз решился на такое. Получает ли он какую-то материальную выгоду от того, что совершает, или это чистый эксперимент, опробование аппарата, — все равно он не просто заблуждается, а бросает вызов обществу и, скорее всего, понимает это. Потому и не оставляет координат, по которым его сразу бы можно было засечь, а как бы “заметает след”. Но “заметает” не профессионально, а по-дилетантски. И Трофиновский уже знает, как и где его искать.
“Почему же я так волнуюсь? Почему вкладываю в это дело столько эмоций? Только ли из-за его необычности, странности? Пожалуй, не только... Оно вызывает у меня слишком много гнева, и образ преступника кажется знакомым, хотя могу поручиться, что никогда не был знаком с ним и никогда не вел подобного дела. Может быть, все-таки встречал похожих людей в критических ситуациях?
Трофиновский старательно пытался вспомнить что-нибудь подобное в практике, но ничего не вспоминалось. В кабинете было душно. Он расстегнул еще на две пуговицы воротник сорочки, походил яз угла в угол, поставил кассету с музыкой. Напряжение не спадало.
Человек, находящийся на другом конце цепочки, слишком волновал его, по непонятным причинам вызывал ярость, а следователь никак не мог разобраться, почему это происходит
Он не мог себе представить, что вызывает у преследуемого такие же эмоции, и тот под их влиянием может поступить совершенно неожиданным образом.
Следователь вновь потянулся к телефону — на этот раз решительней, — позвонил в уголовный розыск капитану, с которым уже неоднократно работал вместе, и попросил организовать посты наблюдения по указанным им адресам. Он знал почти точно, он предчувствовал, что человек с черным чемоданчиком должен будет вернуться к некоторым из своих “пациентов”. Первой в этом списке была сестра канатоходца — Татьяна Марчук.
15.
Туман был такой густой, что фонари чуть просвечивали сквозь него желтыми яблоками. Иногда раздавались сигналы автомобилей. Размытые силуэты машин, толкая впереди себя тощенькие снопики света, текли сплошной рекой, будто рыбы, идущие на нерест.
Порывы ветра иногда раздирали серую марлю тумана, и тогда становились видны и деревья, и люди.
“Как луки, полусогнуты дороги, машины вдоль размеренно текут, а он идет, уверенный и строгий, — простой советский воин на посту...” Нет, “уверенный” — плохо. В чем уверенный? Да еще “строгий”. Трафарет... Надо не так... “Как луки, полусогнуты дороги, машины вдаль размеренно текут, а он идет, решительный...” Нет, не годится! Строфа решительно не нравилась Трофиновскому. Все в ней, — говорил он себе, — трафарет. Кроме, пожалуй, первой строки: “как луки, полусогнуты дороги”. Да, это, пожалуй, неплохо. И зрительно верно — здесь небольшой уклон дороги. А главное — сравнение с луком передает напряженность движения в эти вечерние часы “пик”. Но дальше все портит “уверенный” или “решительный”... Вот еще незадача! Приятель, редактор милицейской газеты, упросил Трофиновского обязательно сочинить стихи в следующий номер, чтобы они пошли к празднику вместо передовицы. В отделе и управлении Трофиновского называли “наш поэт”, и он должен был частенько оправдывать это звание. Тем более, что вполне серьезно относился к своему увлечению поэзией, и его стихи иногда появлялись на страницах журналов, а на одно из них молодой композитор сочинил музыку.
У Трофиновского уже появились знакомые в литературных кругах, кто-то “возлагал на него надежды”, кто-то советовал “подумать о сборнике”, и однажды начальник отдела полушутя-полусерьезно спросил:
— А не замыслил ли ты, дружок, упорхнуть от нас, как сейчас говорят, на творческие хлеба? Там, конечно, поспокойнее.
Трофиновский уловил в его голосе неприязненные нотки и испугался, что мама, которой очень хотелось, чтобы сын переменил профессию, проговорилась о своих надеждах. Он ответил в том же тоне:
— Отделаться хотите, Сергей Игнатьевич? Проштрафился, что ли?
Они поняли друг друга и рассмеялись. Но когда начальник через месяц вторично вернулся к той же теме Трофиновскому пришлось объяснить: “У меня, как еще у некоторых начинающих, способностей — на несколько средних стихотворений. Чтобы стать настоящим поэтом, этого недостаточно”. И начальник понял, что он может не беспокоиться, — из следственного отдела не уйдет толковый работник.
Дома у Трофиновского скопились сотни написанных им стихотворений. Но друзьям он решался показывать лишь немногие и только после шумного и всеобщего одобрения осмеливался предлагать свои произведения в редакции.
Стихи он писал и в своем кабинете, и дома, но больше всего любил сочинять по дороге с работы домой. Их ритм всегда соответствовал меняющемуся ритму его походки, и друзья говорили, что в его стихах “энергичная основа”.
А вот сейчас стихи решительно “не шли”, хотя замысел вполне созрел. Что-то мешало, настойчиво вторгаясь в его чувства и мысли. Невольно он стал прислушиваться. Ему показалось, будто кто-то в тумане идет за ним, то приближаясь, то отдаляясь, готовясь к какому-то действию. Он всматривался в туман, различал неясные фигуры людей. Кто из них? Сейчас проверим.
Трофиновский завернул за угол ближайшего дома и затопал на месте. Подождал минуту, две. Из-за угла никто не появился. “Почудилось”
Он пошел дальше. Через несколько минут где-то сзади послышались шаги, но он не оглянулся. Намеренно, Нельзя поддаваться миражам. В детстве он был трусоватым и потом потратил немало усилий, чтобы излечиться от страха перед темнотой и неизвестностью. Если кто-то действительно идет за ним с враждебными намерениями, он выдаст себя. Трофиновский вспомнил, как однажды повезло его коллеге Пинскому. Тот вел запутанное дело банды Воловика, которая умело заметала следы. Никто не знал, где находится ее “малина”, с кем в городе бандиты имеют связи. Пинскому пророчили месяцы тяжелейшей “резины”. А бандиты — и в их числе сам Воловик — в первый же месяц встретили его в подлеске у станции. Потом оказалось, что неверно сработала “наводка”: они приняли его за богатого цветовода из пригорода и надеялись выудить из его “дипломата” дневную выручку.
Пинскому пришлось маленько “попугать” незадачливых грабителей, а одному даже прострелить руку, но зато он доставил в ближайшее отделение милиции всех четверых, трое из которых держали сползающие брюки, так как их пояса нес следователь...
Трофиновский вновь вспомнил о стихах, как вдруг услышал торопливые шаги. Прозвучал негромкий щелчок. Трофиновский, не оглядываясь, замедлил шаг, ожидая, когда человек подойдет ближе. Но из тумана никто не показывался, лишь вдали смутно темнел расплывчатый силуэт.
Внезапно Трофиновский забыл, почему он здесь, почему не спешит домой, где мама уже разогревает пирожки к чаю. В его памяти настойчиво звучали строки: “Как луки, полусогнуты дороги, машины вдаль размеренно текут...” “Где-то я читал эти стихи, — подумал Трофиновский. — Наверное, в журнале. А как там дальше?.. “И он идет, уверенный и строгий, простой советской воин на посту...” Да что это со мной? Это же мои стихи! Я их начал сочинять для милицейской газеты. Ну что ж, вполне приличные стихи. Вот только первая строчка не очень... Почему — “как луки”? Уклон, правда... В таком случае лучше: “С уклоном полусогнуты дороги”...
Он взглянул на часы. “Чего это меня сюда занесло, когда надо на троллейбусную остановку? Ну и крюк я сделал. Вот так засочинялся!” И он свернул в переулок, не обращая внимания на следовавшего за ним человека с полуоткрытым чемоданчиком, из которого высовывался раструб...
16.
“О люди, люди, как трудно вам понять того, кто является не только Эталоном Нормы, но и выразителем ваших же чаяний и надежд! Вы бы только мечтали, а я совершаю и рискую. Но вместо благодарности — непонимание и злоба. Разве я стараюсь не ради вас? Разве не являюсь сейчас вашим духовным вождем? Где же толпы — тысячи и тысячи, которые должны нуждаться во мне и, затаив дыхание, с надеждой взирать на меня и мой аппарат? Где крики ликования: “Слава, слава, слава Величайшему из нас!”?
Слышу другое, совсем другое... Нарушаю закон? Почему? Профилактическое лечение не запрещено. Этот следователь? Но я не превысил никаких норм. Я только сделал так, чтобы он хотя бы временно забыл обо мне. Ведь нормально мыслящий сыщик не вышел бы на мой след. Значит, этот был ненормален, как и все баловни. Ишь ты, как рано стал “по особо важным”, да еще и пиит полупризнанный! Яснее ясного — требуется профилактическое лечение, восстановление нормы. В конечном счете, все должны быть здоровы, нормальны. Все должны быть равны — истинно равны перед природой и обществом. Тогда общество станет наиболее устойчивым, а все члены его — наиболее довольными жизнью, в том числе и он сам. Когда поймет это, поблагодарит меня. Вождем должен быть только тот, кто олицетворяет Норму”
17.
— Павел Ефимович, пост номер один докладывает — за прошедшие сутки никаких происшествий.
— Откуда вы звоните?
— Здесь на углу автомат.
“Да ведь это же по моему поручению милиция установила посты у квартиры балерины и сестры канатоходца! Как же я мог забыть? И зачем эти посты? Ведь он туда никогда больше не сунется. Что это со мной творится?
Так можно искать его до “второго пришествия”. Неверна вся линия поиска. Необходимо другое — исследовать круг знакомых канатоходца, балерины, художника, выявить общих знакомых. Его надо искать среди них”.
Трофиновский пришел на совещание к заместителю по уголовному розыску, где уже собрались сотрудники группы, с которой он сейчас работал. В углу, поближе к двери, пристроился немногословный, со скуластым, почти безбровым лицом и прижатыми к голове маленькими ушами лейтенант Синицын; у стола сидели голубоглазый, с обманчивой внешностью “маменькиного сынка” старшина Мовчан и энергичный, цепкий, будто собранный из пружинок младший лейтенант Ревуцкий. Трофиновский почувствовал, что все ждут его слов.
— Посты номер один и номер два нужно снять, — сказал Трофиновский. — Они больше не нужны.
Он заметил, как передернул плечами младший лейтенант, и спросил:
— У вас возражения?
— Рано снимать посты, Павел Ефимович. Мы же еще не до конца проверили вашу версию. А в ней что-то было.
— Появилась новая. Будем искать среди знакомых пострадавших. Вот вы, кстати, проверите круг знакомых балерины Борисенко, а старшина Мовчан побывает в цирке...
Собравшиеся удивленно переглянулись. Трофиновский продолжал:
— ...Лейтенант Синицын “переберет” знакомых художника Степуры...
Синицын откинулся на спинку стула:
— Что это вы нас так официально сегодня — по фамилиям да еще и по званиям? Проштрафились?
— Извините, товарищи.
Теперь уже он не мог не заметить удивления присутствующих. “Что это со мной творится? — подумал Трофиновский. — Вот и мама вчера говорила...”
— Задание всем ясно? — спросил он и, не ожидая ответа, предложил: — Приступайте к исполнению!
18.
Папка с делом о таинственном аппарате и его владельце стала быстро пухнуть. В прежние времена Трофиновского насторожило бы такое “везение”. Но сейчас он только тихо радовался, стараясь не выдать себя перед начальством самодовольной улыбкой. Ибо на составленной им схеме концы некоторых линии почти сразу же пересеклись.
Во-первых, оказалось, что пути канатоходца Виктора Марчука, художника Степуры и балерины Борисенко сходились не раз. Именно из-за “феи цветов”, как называли Наташу Борисенко, Марчук ушел из техникума электроники в школу циркового искусства. Его увела надежда, тонкая, как паутинка. Тогда Виктору казалось, что, вступив на стезю художника, он переместится ближе к своей избраннице. Сначала он пытался стать поэтом, затем — музыкантом. Перепробовал все возможности и пал духом, решив, что никакими талантами не обладает.
Среди многочисленных Наташиных поклонников произвольно возникали своеобразные турниры, в которых каждый претендент демонстрировал свои отличительные качества: бросая косые взгляды на “фею”, потрясали друг друга эрудицией в различных областях искусства, состязались в остроумии, сыпали цитатами, приносили кассеты с редкими записями. Однажды, когда они всей шумной компанией отправились в парк, молодой артист цирка решил поразить “фею”. Он прошел по перилам подвесного моста, вызвав испуганно-восхищенный возглас Наташи. Артист победно глянул на поникших соперников: ну что, братцы, приуныли, это вам не цитаты и “хохмы”.
И тогда к перилам направился Виктор Марчук. Все так и ахнули, а он невозмутимо и уверенно пошел по тому же пути, что и молодой цирковой профессионал. Никто из “зрителей” не знал, что еще в пятом классе учитель физкультуры был поражен умением Виктора Марчука бегать по бревну.
И тогда Виктору показалось, что в серых, с золотистыми искорками, Наташиных глазах мелькнуло восхищение...
Увы, среди “благодарных зрителей” оказался и милицейский патруль. Отчаянных задержали. После того, как они вместе побывали в отделении милиции, общая удача-неудача сдружила Виктора Марчука с молодым артистом цирка, и тот посоветовал ему “поступать к нам в школу” Он же и познакомил его с преподавателем акробатики, посулившим Марчуку “блестящее будущее”.
Но не победы на арене, не призы на международных конкурсах, а одна лишь поощрительная улыбка Наташи Борисенко вдохновляла Виктора. Однако на сей раз паутинка надежды подвела. Разговоры о высоком служении на ниве искусства и успехи на канате не помогли достучаться в сердце “феи”...
Среди поклонников Наташи был и молодой художник Степура, оказывавший юной балерине всевозможные знаки внимания. Не однажды он “умыкал” ее из компании на выставки и вернисажи, вызывая у Виктора приступы ревности. Их соперничество продолжалось около полугода, пока они не стали союзниками в драке с еще одним соискателем руки и сердца юной девы Романом Яцюком. Это происшествие зафиксировано протоколом задержания № 187. В нем было сказано, что студенту Яцюку Р. В. нанесены легкие телесные повреждения Степурой С. М. и Марчуком В. А.
Пока ретивые воздыхатели вносили весомый вклад в благоустройство городских улиц, “на авансцене” появился ничем не выдающийся — не отмеченный ни на конкурсах, ни в милицейских протоколах — выпускник строительного института, который вскоре и стал мужем Наташи Борисенко.
Трофиновский думал, что не зря он когда-то объединил разрозненные дела в единое. Теперь он удивлялся и радовался своей дальнобойной интуиции.
Выяснилось, например, что инженер Роман Яцюк работает начальником смены на заводе “Медаппаратура”. В отделе кадров и парткоме о нем отзывались как о талантливом инженере-изобретателе, а вот о человеческих качествах Романа предпочитали помалкивать. Когда лейтенант Синицын расширил круг опрашиваемых, один из членов партбюро высказал свое мнение: Яцюк — человек чрезвычайно обидчивый и мстительный, выжил с работы инженера Шпарова только за то, что тот плохо отозвался об его изобретении. “Видно, когда-то его сильно унизили, и та обида, будто осколок, колет его, успокоиться не дает”, —сказал собеседник, морщась и притрагиваясь к плечу, где засел осколок — память о службе на границе.
19.
Оказалось, что Роман Яцюк живет на той же улице, что и бывшая жена Трофиновского Тамара. Трофиновский не был здесь уже несколько месяцев. Его неприятно удивило, что в скверике так же, как раньше, сидят на скамейках влюбленные пары, он выискивал взглядом изменения — должны же они были произойти с той поры, когда он безвозвратно ушел из дома, где на четвертом этаже — второе окно справа — была его однокомнатная квартира.
Трофиновский поднялся в лифте и позвонил. Его долго рассматривали в глазок, прежде чем густой голос спросил:
— Вы к кому?
— К Роману Васильевичу Яцюку.
— По какому делу?
— Роман Васильевич дома?
— Занят. Зачем он вам нужен?
— Извините, не могли бы вы открыть дверь? Так ведь разговаривать неудобно.
Обитая черным дерматином дверь медленно, нехотя открылась, и следователь увидел перед собой высокого широкоплечего мужчину с большим мясистым лицом, густыми насупленными бровями, сходящимися к орлиному носу.
— Я к вам ненадолго. Роман Васильевич, — сказал он полувопросительно.
— Если ненадолго... А я вас что-то не припомню... — Мужчина все еще загораживал вход.
Трофиновский показал удостоверение, и тогда Яцюк посторонился:
— Проходите. Шпаров со своими жалобами уже и до вас добрался?
— Добрался, — вздохнул следователь, проходя за Яцюком в большую, удобно и просто обставленную комнату. На письменном столе возвышался какой-то аппарат со снятой задней стенкой. Тускло поблескивали схемы и разноцветные проводки.
— Вот магнитолу взялся ремонтировать, — кивнул на аппарат Яцюк. — Кстати, тот же Шпаров мне его сломал, на моем дне рождения.
И опять Трофиновский удивился совпадению: тогда, в злополучный день, когда он в последний раз видел Тамару, тоже сломался магнитофон, и его взялся чинить Вадик...
Он усмирил память, “заткнул ей рот”, как говорила Тамара, и подошел к аппарату поближе. На магнитолу не похоже — слишком много механизмов.
— Я ее слегка достроил, — тотчас отозвался на его мысли хозяин квартиры. — Добавил механизмы поиска и ускоренной перемотки...
— Интересно, — похвалил Трофиновский. — Красивая машинка, удобная. Хорошо, когда во всем этом разбираешься. У меня вот с техникой нелады...
— А еще лучше, если техника не ломается, — слабо улыбнулся польщенный Яцюк. — Думаю здесь добавить диод — для страховки, — его короткий толстый палец ткнул в схему.
Трофиновский на всякий случай одобрительно кивнул головой и, обойдя аппарат, глянул на шкалу.
— Четыре диапазона...
— Было три. УКВ пристроил, стерео с него записываю.
— Любопытная картинка, — сказал Трофиновский, останавливаясь у стены и рассматривая подпись художника.
— Репродукция с картины одного моего знакомого. Талантливый художник. После смерти это заметили все. — Последняя фраза звучала горько-иронически.
— Степура... — вслух прочел Трофиновский. — Так вы знали его?
— Даже очень близко знал, — все с той же горькой иронией произнес Яцюк, и темные глаза его засмотрелись в даль, недоступную посторонним. — Даже подрались однажды...
— Из-за чего?
— Спросите—из-за кого? И ответьте: из-за кого чаще всего дерутся молодые хлопцы? Известное дело, из-за девушки. Давно это было...
— Вы не женаты?
— Нет, остался холостым. Между прочим, из-за той же дивчины... Так вот бывает...
— А Степуру давно видели?
Яцюк всем корпусом резко повернулся к следователю:
— Вы из-за него пришли?
— Да, — подтвердил Трофиновский. — У вас нет догадок, что могло явиться причиной...
— ...его самоубийства? — закончил за него фразу Яцюк. — Много думал над этим... Вот, видите, репродукцию купил. Конечно, она не ответит... хотя, может быть, и хранит какие-то следы... В вещах, говорят, отражаются биотоки их создателей. Проявить бы... Ну да это пока фантастика...
— Пока?
— А в будущем — посмотрим. Говорили мне, что он в последнее время намного хуже стал писать. Растратился, что ли... Да ведь не виделись мы, считай, лет шесть, хоть в одном городе жили... Что я теперь о нем знаю? Вот только жаль его, так жаль...
— До свидания, — сказал Трофиновскнй. — Вот мой телефон. Если вспомните еще что-нибудь...
— Конечно, обязательно позвоню. Извините, что ничем не мог помочь.
— Спасибо за беседу, — наклонил голову Трофиновский, думая: “...а ведь он не все сказал, что знает. Говорил, в основном, о других, почти ничего — о себе. Случайно?”
Трофиновский медленно шел по улице, обдумывая план дальнейшего расследования, вспоминая детали только что состоявшегося разговора, не подозревая, что выражение его лица сейчас напоминает печально-ироническую усмешку Яцюка. Слова инженера о неудавшейся любви пробудили воспоминания... Вон тот дом... Знакомый подъезд с крутой лестницей и часто ломающимся лифтом. По этой лестнице, возвращаясь из командировок, он взбегал на свой четвертый этаж с бешено колотящимся сердцем — от бега ли, от нетерпеливой ли радости? — и расширяющиеся ноздри уже ощущали слабый запах духов, а руки — тепло родного тела...
Он вынужден был остановиться, такими яркими были воспоминания и так нарушили они ритм дыхания. И, конечно, остановился он как раз напротив подъезда...
Сколько раз он намеревался зайти — хоть на несколько минут, просто справиться, жива ли, здорова ли, все-таки не чужие были. И на этот раз ноги сами понесли его, и вот — ступени, крутые, со знакомыми выщербинами. И сердце колотится — быстрей, быстрей же! И вот уже дверь, и с левой стороны — нашел бы и в темноте — отполированная его пальцем кнопка звонка. Указательный палец уже знает, уже вспомнил крохотное усилие, с каким нужно надавить, чтобы далеко в комнате, раздался звонок; уши будто бы слышат мелодичное: “Иду, иду...”
Сердце колотится так, что мутится сознание. Испарина покрывает лоб. И вдруг словно что-то случается с ним, неподвижно застывшим на лестничной площадке. Где-то раскрывается другая дверь, и пронзительный звонок заполняет уши так, что еж на секунду глохнет. И уже знает, где находится эта дверь и этот звон: в нем самом. Он снова видит то, что час, секунду назад старался не вспоминать: Вадик с растерянным лицом, с вороватым взглядом, застегнутый не на ту пуговицу халатик, и жалкая виноватая улыбка: “Он зашел починить магнитофон, как ты просил...” Может быть, он бы и поверил ~- а так хотелось! — если бы не безошибочно-беспощадная интуиция. И всякий раз, как только он хотел потом зайти, “просто проведать, заглянуть по дороге”, она включала в памяти одни и те же кадры, сопровождая их шепотом: “Не смей! Это не твоя судьба, это — чужая женщина. Вадик — только повод”.
Он повернулся, сдерживая дыхание, — не открыла бы случайно дверь, не попалась бы навстречу, — на носках сбежал вниз: пролет, еще пролет, — а потом уже и сердце забилось ровнее, и рокот в памяти стал затихать...
И вот он уже на улице, и солнце словно светит ярче, и мелькают лица прохожих, и снова он проходит мимо дома, где живет Яцюк, и знает, что больше ему там нечего делать, ибо Роман Васильевич исчерпывающе ответил на все его вопросы своим откровенным удивлением: “Вы из-за него пришли?”, своим бесхитростным признанием и этой репродукцией, повешенной над письменным столом.
Трофиновский идет по улице, и ему вспоминаются собственные стихи: “С уклоном полусогнуты дороги, машины вдаль...” “Погоди, — говорит он себе, — почему “с уклоном”? Плохо, прозаично. “Как луки, полусогнуты дороги...” Да, так лучше. В эти “часы пик” дороги напряжены — сравнение подходит. А как дальше? “...воин на посту”. Трафаретно. Но слова “на посту” вызывают в памяти какие-то ассоциации. Ах, да, я ведь снял посты у квартиры балерины Борисенко, Марчука и его сестры. Немедленно восстановить, немедленно!”
20.
“Опять осечка. Таня не рассказывает, но я чувствую:
она мне больше не доверяет. А ведь я полагал, надеялся, что эта нежная девушка подарена мне судьбой в вознаграждение за все обиды. Разнообразия ради Госпожа иногда учиняет такие шутки...
Сколько себя помню, никогда я не пользовался успехом у девушек. А ведь был вроде не хуже других: не красавец, но и не урод, не высокий, но и не низкий, в чемпионы не выбился, но и в слабых никогда не числился. Отличником был только в первых трех классах, но зато в двоечниках никогда не ходил, одевался всегда по моде — если у всех застежки на туфлях с “молниями”, то и у меня тоже...
А вот девушкам никогда не нравился. Почему? Что отталкивало от меня этих непонятных, но привлекательных созданий; что они думали обо мне? Серятина? Но Ваня Петренко по всем параметрам был совсем незаметен, а как Зина за ним увивалась... И задачки давала списывать, и домашние сочинения за него готовила, чтобы только лишний раз сводил в кино. А в мою сторону и не смотрела вовсе, какие бы коленца я ни выкидывал. Чего же во мне не хватало? Флюидов таинственных? Госпожа Природа в очередной раз решила позабавиться, слепив меня в виде куклы-невезучки? О, это она умеет! Дает всем приблизительно одинаковые потребности, но далеко не одинаковые возможности их удовлетворения. И вот, можно сказать, единственный раз в жизни, когда в меня, возможно, без памяти влюбилось прекрасное создание, вмешался этот проклятущий следователь-баловень, сумевший своими расспросами растравить ее душу, посеять туда ядовитые зерна... А ведь он беседовал и с другими моими пациентами, расспрашивал, настраивал против меня. Представляю, что теперь думает обо мне красотка балерина. Она и раньше меня не жаловала. Смотрела, как на пустое место, как на один из автоматов, предназначенных лишь прислуживать, следить за ее драгоценным здоровьем. Как она, верно, расстроилась, когда подвернулась стройная ножка после сеанса нормализации! Ну почему бы ей не побыть такой же, как все? Привыкла, видите ли, ко всеобщему поклонению. А оно, если разобраться да взглянуть в истоки, — из-за того лишь, что Госпожа где-то чуточку не так устроила нервы или мышцы или — и того меньше — нарушила ход реакций деятельностью какой-то железы. Да и красотой обладательницу сей патологии не обделила. Вот бы вместо высокомерия к таким серячкам, как я, отнеслась бы с пониманием и состраданием, разглядела бы за серой личиной Эталон Нормы. Может быть, здоровее была бы...
Нет, я не мстил ей, не хотел навредить, сам огорчился, когда услышал, что она повредила ногу, что не может танцевать. И произошло это сразу после сеанса нормализации. Случайность? Совпадение по времени? Или же дополнительное свидетельство эффективности моего аппарата? Необходимо еще раз проверить, пока у гончего баловня не прошел эффект облучения!”
21.
Телефонный звонок застал Трофиновского в кабинете. В трубке слышался ровный хрипловатый голос старшины Мовчана:
— Объект, сходный по фотороботу, только что вошел к балерине Борисенко. С собой у него черный чемоданчик приблизительно шестьдесят на сорок на двадцать.
“Наконец-то! У Мовчана “приблизительно” может означать поправку не больше двух-трех сантиметров. Вероятно, чемоданчик — это аппарат”, — подумал следователь и сказал в трубку:
— Сейчас приеду. Если объект попытается уйти, задержите.
... В квартире балерины молча сидели хозяйка, неизвестный мужчина и старшина Мовчан. Увидев вошедшего следователя, старшина приподнялся.
Павел Ефимович вцепился взглядом в неизвестного:
— Следователь Трофиновский. Разрешите ваши документы.
По сравнению с фотороботом во внешности задержанного были только незначительные отличия: две резких, как шрамы, складки рассекали от переносицы невысокий лоб, маленький энергичный подбородок казался круче и массивнее из-за привычки рывком вскидывать голову. Слегка запавшие светлые глаза смотрели настороженно и с вызовом.
— По какому праву вы врываетесь в чужую квартиру, требуете документы? Я здесь в гостях, — горячился он.
— Извините, но вы очень схожи с человеком, которого разыскивает милиция. Недоразумение будет улажено, лишь только мы установим вашу личность. Можно ваши документы?
Неизвестный лихорадочно пошарил по карманам.
— Я не думал, что в гостях понадобятся мои документы. А то бы я их обязательно прихватил.
— Простите, а это ваш чемоданчик?
— Да, мой.
Трофиновский почувствовал, как неизвестный поторопился ответить. Что ж, это говорит о многом.
— Если не секрет, что в нем?
— Никакого секрета нет. Это аппарат для определения некоторых биологических параметров.
— А точнее?
Неизвестный с иронической улыбкой взглянул на следователя:
— Для замера биотоков, определения биоритмов, вам же это трудно понять!
Ответы были заученно-быстрыми, но за ними улавливалась недоговоренность.
— Только для измерения и определения биоритмов?
На худом лице с мелкими чертами промелькнула растерянность. Резче выделились морщины на лбу.
— Ну, и для поправки их, если патологически нарушалась норма.
— Где вы работаете? — задал вопрос Трофиновский. Неизвестный медленно поднял руку и сухой ладонью провел по лбу, будто разглаживая морщины.
— В институте бионики.
— А кто вам поручил лечить больных?
Светлые глаза по-прежнему смотрели с вызовом, но Трофиновский заметил, что залысины вдруг взмокли. И это при том, что кожа лица была сухой, с мелкими порами.
— Я их, в основном, обследую. Вот шкала характеристик.
— Зачем в аппарате генератор?
В ответ — вскинутый подбородок, злой взгляд из-под бровей. Молчание...
— Вы проводите опыты в лечебных целях?
— Только для возвращения нормы. Только для их же пользы...
— О пользе поговорим отдельно. Так вот, вы спрашивали, почему у вас требуют документы...
— Уже понял, — махнул рукой неизвестный. — На основании бюрократизма и непонимания. Разве вам можно объяснить хоть что-нибудь. Добро всегда каралось.
Знакомым жестом он снова воздел руку ко лбу...
22.
— Иван Степанович Кидько? Да, у нас. Выпускник факультета биофизики. Как говорится, с неба звезд не снимает, но не лишен способностей. Упорный. Готовит диссертацию.
— Тема?
— Сравнительная характеристика некоторых биоритмов мозга человека и животных.
— В каком состоянии его диссертация?
— Тема утверждена. Иван Степанович собирает материал.
— Каким образом?
— Обследует животных и людей, составляет графики...
— Вам известно что-нибудь о его аппарате НК-1?
— Он пользовался аппаратурой института. Но, простите, вы сказали — ЕГО аппарат? Я не ослышался?
— Совершенно верно. Он его называет нормализатором.
— Впервые слышу.
Покровительственные нотки исчезли из голоса профессора Богданова. Гладкое, словно тщательно обточенное, лицо выразило повышенное внимание.
— Я попрошу вас подробнее рассказать об Иване Степановиче.
— Э-э, видите ли, его личное дело...
— Я уже познакомился с ним в отделе кадров. Профессор снял очки с модной квадратной оправой и тщательно протер стекла.
— Ну что я могу добавить?.. Вот аппарат — совсем другое дело. Верите ли, я и не знал, представить себе не мог, чтобы он...
— Извините, мы позже поговорим о том, чего вы не знали. А пока прошу ответить на мои вопросы. Вот вы сказали, что он “не лишен способностей, упорный”. Как это выражалось в его повседневной работе?
— Э-э, видите ли, у него бывали срывы, неудачи. Не сложились отношения с коллективом, с руководством, — Богданов метнул на следователя испытующий взгляд, — со мной, в частности... Поэтому боюсь быть необъективным...
— А вы не бойтесь.
— Ну что ж. У него есть определенные способности. Не такие большие, как ему хотелось бы. И... многие сотрудники считают его, мягко говоря, недостаточно одаренным...
— “Недостаточно” — для чего?
— Для научной деятельности. Пожалуй, ему было бы лучше потрудиться на производстве. Он более пригоден для выполнения стереотипных операций. Нет широты мышления, недостает воображения — всего того, что принято называть “творческой жилкой”. Отсюда и срывы, в частности с диссертацией. Он уже однажды защищался и...
Профессор нервно почесал лоб.
— И...
— ...провалился. Оппоненты отмечали примитивность методики, неглубокую разработку, даже недостаточность экспериментальных данных. Иван Степанович посчитал критику несправедливой, обозлился, конечно. Но не отступил, а принялся готовиться к защите вторично, хотя критика почти не оставила ему надежды на успех. Потому и говорю — упорный он.
— Не знаете, он навещает прежнюю семью?
— Редко. Бывшая его жена у нас работает, в другом отделе. Желаете поговорить с ней?
— Потом. А друзья у него были?
— Близких друзей, кажется, нет. Кидько — человек замкнутый. Впрочем, был один... не то, чтобы близкий... Скорее, не друг, а покровитель. Но и с ним Иван Степанович поссорился.
— Из-за чего?
— Ему показалось, что я его недостаточно поддерживал на защите. И вообще он некоммуникабелен, неуживчив, а главное — обижен на весь мир.
— Как вы полагаете, в его обиде есть доля справедливости?
— Пожалуй. Ведь у нас его многие считали просто бездарностью. А это неправда. Как я уже упоминал, у него есть определенные способности. Вот, например, в технике он разбирается, неплохой экспериментатор, если работает под чьим-то руководством. Но его беда в том, что он сильно завышает свои возможности. Докатился до того, что себя решил считать нормой, а тех, кто способнее его, — ненормальными. Как-то по секрету мне “открыл”, что талант — это вроде болезни. Собрал коллекцию сведений об опухолях головного мозга, которые якобы способствовали появлению гениев. Хуже всего то, что он подгоняет разрозненные факты, чтобы научно обосновать эти свои выводы, и обобщает их. Доказывает, что у такого-то — имярек — опухоль в левом полушарии давила на подкорку, заставляя ее работать интенсивнее, стимулируя воображение; а у другого активизировала ассоциативную память...
— Фальсификация?
— Не так просто. Видите ли, совпадения всегда найдутся. А некоторые безответственные ученые, особенно если они нетерпеливы и неопытны, подхватывают “сенсации”, удивляют ими слушателей и слушательниц...
Они разговаривали еще долго. На прощание профессор подарил Трофиновскому свою книгу о мозге как управляющей системе и дал почитать еще несколько книг из личной библиотеки...
23.
К допросу Трофиновский готовился долго и тщательно, основательно проштудировал книги, взятые у профессора Богданова, изучил подготовленное специалистами описание аппарата Ивана Кидько. Ученые единодушно пришли к выводу, что аппарат НК-1 является изобретением и может представлять интерес в биологии и медицине. У Трофиновского возникла одна навязчивая мысль-вопрос и не давала ему покоя. В следственном заключении он ее отражать не собирался, а прояснить ее полностью мог лишь один человек, вот только вряд ли он согласится это сделать. Невысказанная мысль мучила Трофиновского все дни, пока он готовился к допросу, доводила до неприятных сновидений. Павел Ефимович вставал с головной болью и задавал собеседникам — а в эти дни он разговаривал и с криминалистами, и с психиатрами, и с биофизиками — такие вопросы, на которые они однозначно не могли ответить.
— Выходит, недооценили вы Кидько? — спросил Трофиновский у Богданова, когда они увиделись снова.
— Выходит, — согласился, профессор. — Но если бы он, защищая диссертацию, представил комиссии аппарат или хотя бы его схему, к нему отнеслись бы иначе. Хотя, надо сказать, аппарат этот не его личное изобретение. Иван Степанович только соединил узлы, разработанные в различных отделах нашего института. Правда, сделал он это технически грамотно.
— А может, талантливо? — спросил следователь, заглядывая в глаза профессору.
— Можно сказать и так, — нехотя согласился Богданов.
Трофиновский вернулся от профессора обуреваемый противоречивыми чувствами. Попросил привести Кидько. Он отметил, что Иван Степанович за эти несколько дней заметно похудел, выглядит еще более замкнутым и озлобленным.
— Долго еще меня будут держать здесь? — резко спросил Кидько.
— Здесь — нет, — ответил Трофиновский.
— На что это вы намекаете?
— Вас будут судить...
— За что?
Трофиновский принялся довольно миролюбиво объяснять:
— У вас не было соответствующего разрешения для испытания аппарата на людях.
Кидько прервал его:
— Мой аппарат когда-нибудь будет признан величайшим изобретением. Чтобы вы поняли, на что замахнулись, я так и быть, постараюсь в популярной форме объяснить вам принцип его работы. Вы должны уяснить, что любые патологические процессы в организме сопровождаются изменением биотоков и биополей. На биофизическом языке возвращение биотоков к норме означает излечение больного. А ведь есть люди с ненормальными сдвигами в области психики или нервных реакций. Эти сдвиги могут быть вызваны врожденными пороками нервной системы, опухолями, нарушениями деятельности эндокринных желез. Понимаете? Усвоили? А мой аппарат способен восстанавливать...
— ...норму биотоков и таким образом нормализовать работу организма, — закончил вместо него Трофиновский.
— Наконец-то поняли. Молодец! — похвалил Кидько. В его голосе пробивалась плохо скрываемая ирония. — Значит, я могу быть свободен, в том числе и от двусмысленных вопросов и намеков?
— Увы, нет, — вздохнул Трофиновский. — Вы не ответили на главный вопрос. А есть и другие, и тоже не менее важные. Например, что именно вы принимайте за норму? Как ее устанавливаете?
— Норма устанавливается по большинству людей, — подняв руку с вытянутым Пальцем, торжественно произнес Кидько.
— Каких людей?
— Обыкновенных, среднего уровня, так сказать, усредненных, — с вызовом ответил Кидько. — Это они, в конце концов, создают все на свете, материальную культуру человечества. И потом, как мною установлено, так называемые гении или таланты — это просто люди с патологическими отклонениями. Аппарат способен исцелить их...
— От таланта, понятно. Но что такое норма для человека — Моцарт или Сальери? Вот что является вопросом вопросов. И кто вам дал такие права — самостоятельно избавлять человека от состояния, которым наделила его природа?
В глазах Ивана Степановича блеснуло удивление, и Трофиновский почувствовал, что сейчас Кидько думает о нем. Если вы философ, то тем хуже для вас. Я заставлю вас задуматься над такими вопросами, которые раньше не приходили вам в голову. Я вовлеку вас в лабиринт, откуда вы не выберетесь без моей помощи.
Глядя куда-то мимо следователя, Кидько медленно проговорил:
— Если уж упоминаете о вопросе вопросов... Были, например, демократии, допускающие потрясающее неравенство сограждан. Они действительно давали возможность личности раскрыться в полной мере и принести наивысшую пользу обществу. Оно накапливало огромные материальные блага и распределяло их, используя налоги и субсидии. Кое-что перепадало даже обиженным природой слабачкам. Но были ли такие системы устойчивы? Нет, нет и еще раз нет! Ибо общество складывается из отдельных человеков, сограждан. А человеку, гражданину важно не просто иметь какой-то, пусть даже удовлетворительный, прожиточный минимум. Гораздо важнее — точка отсчета. Она же для каждого в формуле: “Я не хуже других”. Итак, человек может согласиться жить хуже, но чтобы его сосед, его согражданин не жил лучше его. Так человеку и спокойнее, и уютнее. И потому-то гораздо устойчивее демократий оказывались диктатуры, и такие именно диктатуры, где четким эталоном нормы признавался диктатор, — личность, как правило, совсем не гениальная, а посредственная, близкая и понятная любому члену общества. На таких принципах строились целые империи и существовали столетия, слышите, столетия! Именно в таких системах нуждается сейчас наш раздираемый противоречиями мир! — И он излюбленным отрепетированным жестом поднял указательный палец.
Трофиновский спокойно выслушал подследственного и так же спокойно спросил:
— Тогда почему же рушились и распадались эти “устойчивые” империи? И почему вы прячетесь за общие рассуждения, когда речь идет о ваших конкретных поступках, или, как вы выражаетесь, “деяниях”?
Иван Степанович как-то сжался, замкнулся, сказал угрюмо:
— Как бы там ни было, не будут же меня судить за лечение несчастных больных...
— Именно из-за вашего лечения стал несчастным на всю жизнь артист цирка Марчук, получили травмы балерина и спортсмен. А художник Степура, как вам известно, покончил самоубийством. И оно тоже на вашей совести. А перед законом все равны, не так ли?
Лицо задержанного менялось на глазах. Да, ему было плохо, но Павлу Ефимовичу надо задать еще один вопрос, который свербил в его мозгу, как заноза. Перед ним сидел человек, который мог бы ответить на этот вопрос.
Но захочет ли Кидько отвечать на него? И Трофиновский снова и снова спрашивал себя: “Почему же, имея этот аппарат, Кидько не захотел с его помощью усилить работу своего мозга и подняться до таланта или даже гения, а решил всех опустить и подогнать под свой уровень? Объяснить это одной завистью было бы слишком просто...”
Он наткнулся на взгляд подследственного и удивился. В нем теперь не было ни злости, ни вызова, — напротив, нечто похожее на жалость и сострадание прочитал он во взгляде Ивана Степановича.
“Это не он, не они противостоят мне, — думал Кидько. — Это Госпожа Природа оберегает истоки несправедливости, так необходимые ей для продолжения своих бесчеловечных экспериментов. Но нс слишком ли они затянулись? Неужели еще не до конца проявлены все варианты отклонения от нормы? Есть ли смысл продолжать?”
И он отвечал себе: “Нет. Пусть не я, — но придет другой, третий, станет вождем обиженных, обделенных, чтобы совершить величайшее деяние во имя Окончательного Торжества Справедливости. И ты, сидящий передо мной бедный баловень, неужели не слышишь шагов Великого Уравнителя?”