Зиновий Юрьев
Рисунки В. Хорькова
Глава 1
Не знаю, как вы, а я вовсе не уверен, что астрономам удалось точно измерить продолжительность суток. Бывают дни коротенькие, даже куцые, когда ничего мало-мальски интересного просто не успевает случиться, а иногда, правда, редко, выпадают дни просто удивительные по своей емкости. Если учет в небесной бухгалтерии поставлен прилично, они там должны считать такие дни за два, а то и за три.
Именно такой удлиненный день и выпал нам восьмого восьмого восемьдесят восьмого года. И вовсе не потому, что подобное сочетание цифр повторяется раз в одиннадцать лет. Дело, как вы увидите, вовсе не в этом.
Впрочем, начнем по порядку. А поскольку порядок у нас в Институте искусственного разума начинается с директора Ивана Никандровича Бутова (во всяком случае, он так считает) и кончается им же (так считают остальные), то я приступлю к своему рассказу именно с него.
Иван Никандрович, как он мне потом рассказывал, пытался в этот момент вспомнить одну фразочку, которую очень любил. Говаривал ее его покойный дед Никифор Христофорович, бывший, между прочим, как и наш директор, членом-корреспондентом Академии наук.
Поводом для воспоминаний была рюмка коньяка, которую директор выпил незадолго до этого с тремя американскими коллегами из Массачусетского технологического института. Американцы восхищенно произносили “экселлент”, “террифик” и даже “фантэстик”, и было неясно, имеют ли они в виду достижения института, секретаршу директора Галочку, которая принесла им кофе, или сам коньяк.
Иван Никандрович, несмотря на скромность, склонялся к мысли, что восторженные эпитеты относились к институту, я же уверен, что — к Галочке. Посмотрим правде в глаза: институты, сравнимые с нашим, у них есть. Коньяк — тоже. Галочка же уникальна. Я настаиваю на этом, хотя понимаю, что теоретически могу быть необъективным, поскольку давно уже влюблен в нее. И, к сожалению, без больших успехов...
Итак, американцы ушли, Галочка быстро убрала рюмки, а Иван Никандрович, ощущая приятную теплоту в пищеводе, вспоминал, что говорил об этой теплоте в таких случаях дед. И вспомнил. А говорил дед так: словно Христос босиком по душе пробежал. Что значит математик, до чего точное определение!
И вообще жизнь была прекрасна. Прекрасно было яркое августовское солнышко, что радостно вливалось в его кабинет, почтительно умерив свой пыл в нежно-салатовых драпировках. Прекрасен был сам кабинет с двумя полированными столами, поставленными в виде восемнадцатой буквы алфавита. О, эта восемнадцатая буква! Буква, так долго томившая душу Ивана Никандровича далекой мечтой и ставшая наконец двумя солидными столами в его директорском кабинете. Буква “Т”! И он, Иван Никандрович Бутов, восседает за верхней хозяйской перекладиной, посетители же пристраиваются к длинному буквенному стволу!
“Ах ты, старый карьерист”, — подумал о себе директор, и оттого, что не потерял он элегантную самоиронию, которой всегда гордился, настроение у него стало еще лучше.
Дверь кабинета беззубо чавкнула и впустила Шишмарева.
— Добрый день, Сергей Леонидович, прошу. — Иван Никандрович пожал руку сотруднику, пристально взглянул ему при этом в глаза (он всегда делал так) и усадил в кресло.
— Слушаю, Иван Никандрович, — с наигранной молодцеватостью сказал завлаб Шишмарев. Его полное, обычно добродушное лицо с черными, слегка навыкате глазами изображало напряженное внимание. “Вон даже испарина прошибла”, — отметил про себя Иван Никандрович, увидев, что завлаб вытер платком лоб. Отметил и мысленно усмехнулся:
“Господи, вот не думал, что тебе так понравится на старости лет почтительность в подчиненных”. И снова самоирония была ему приятна.
— Как дела в лаборатории? — спросил директор.
— Все в порядке, Иван Никандрович, — сказал завлаб, опять вытащил платок из кармана и вытер совершенно сухой лоб. “Только не тереть лоб в третий раз, — подумал он. — Это уже было бы похоже на издевательство. А два — как раз. Старик любит, когда подчиненные волнуются и трепещут...”
“Хитер, однако, наш Сергей Леонидович, тонок, — засмеялся про себя Иван Никандрович. Он заметил, что лоб у сотрудника был совершенно сухой. — Хотел привлечь внимание к своей несуществующей испарине. Неужели эти негодяи так изучили меня, что пытаются играть на моих самых потаенных инстинктах?”
— Тогда перейдем к делу, — сказал директор, — Вы, возможно, уже догадались, зачем я вас вызвал, К сожалению, руководитель учреждения часто оказывается похож на мужа; он обо всем узнает последним. —Шишмарев хотел было изобразить на лице полагающуюся в таких случаях недоверчивую улыбку, но не успел, потому что директор добавил: — Я имею в виду вашего Любовцева...
Здесь следует сказать, что Любовцев — это я, Любовцев Анатолий Борисович, кандидат физико-математических наук, двадцати девяти лет, руководитель группы в лаборатории Шишмарева, холостой и, как вы уже знаете, безнадежно влюбленный в секретаршу директора Галочку.
Когда директор упомянул мое имя, Шишмарев вздохнул. С момента его прихода к Ивану Никандровичу это был первый его искренний звук, Наш завлаб почти всегда вздыхает, когда называют мое имя, и вздохи эти многообразны, как жизнь. Здесь, я полагаю, и сожаление: неглупый вроде парень, но дураковат (излюбленное словечко Шишмарева), резковат, невыдержанноват (слово мое, А. Л.) и прочее и прочее. Но главный повод для вздохов — это, конечно, Черный Яша. Не ошибся мой завлаб и на этот раз, потому что директор продолжал:
— Вчера мне пришлось быть в одной весьма высокой научной инстанции. Поговорили о житье-бытье, о делах, а потом некое начальственное лицо осведомляется у меня с улыбкой: “Что, — говорит, —милейший Иван Никандрович, никак у вас в институте некоторые собираются кормить грудью компьютеры?” Я сижу, молчу и думаю. Точь-в-точь как вы сейчас, уважаемый Сергей Леонидович. И никак не могу сообразить, о чем речь идет... Ну-с, кое-как отшутился. Сравнение, как вы понимаете, достаточно игривое, чтобы почтительно пошутить. Примчался сюда, навел справки. И представьте, все, оказывается, слышали о новом, как говорят, подходе Любовцева к проблеме обучения эвээм, а я — нет. То есть, если уж быть точным, вы что-то, помнится, рассказывали мне, но то ли это было давно, то ли я запамятовал. Так что уж простите старика за назойливость, введите меня в курс дела: что за грудь, чья и так далее...
На последней фразе Иван Никандрович поморщился: вдруг поперла из него эдакая старческая брюзгливая обидчивость.
— Видите ли, Иван Никандрович, нам казалось, что идеи Любовцева столь... как бы выразиться... столь зыбкие и неопределенные, что я не считал необходимым постоянно держать вас в курсе работ, тем более что никаких результатов пока мы не получили, и я вовсе не уверен, что их вообще когда-нибудь получат.
Иван Никандрович отметил, как по лицу сотрудника медленно расплывались красные пятна. Наползая на желваки, они чуть шевелились.
“Мы не получили. Молодец, сказал “мы”, а не “он”...”
— Прекрасно, дорогой Сергей Леонидович. Мне даже хочется еще раз пожать вам руку. И действительно, зачем советоваться с директором, с этим администратором и, может быть, даже бюрократом? А то, что над ним могут подсмеиваться в инстанциях из-за этих, как вы говорите, зыбких и неопределенных идей, так над ним же посмеяться каждому лестно: и человек пожилой и член-корреспондент...
— Иван Никандрович, как вы можете... — сказал Шишмарев, и голос его дрогнул. Он встал и посмотрел на директора. — А что касается наших работ по нестандартному обучению компьютеров, то злые языки уже давно избрали нашу лабораторию своеобразной мишенью для упражнений в остроумии. Знаете, есть такая игра — бросание стрелок в мишень...
— Садитесь, прошу вас. — Иван Никандрович встал и торжественно положил руки на плечи заведующего лабораторией, словно посвящал его в рыцарский орден. — Да, конечно, злых языков у нас предостаточно...
Вошла Галочка с кофейником и двумя чашечками на подносе.
И угадала. Лучше момента для паузы не придумаешь.
— Ну-с, и что мы будем делать с вашим Любовцевым и его зыбкими идеями? — спросил Иван Никандрович, уже окончательно успокоившись.
Галочка, которая шла в этот момент к двери, замедлила шаг. Как она мне потом передавала, ее волновал не столько я, сколько Черный Яша, с которым не раз тщетно пыталась разговаривать и к которому она, по ее же словам, привязалась больше, чем ко мне.
— Поверьте, мне не слишком приятно говорить вам это, — твердо сказал мой завлаб, — но я полагаю, что мы прекратим эти работы
Это даже не было предательством или ударом в спину.
Я сам уже давно потерял какую-либо надежду и продолжал возиться с Черным Яшей лишь из глупой амбиции.
— Скажите, Сергей Леонидович, только честно: вы прекращаете эти работы из-за того, что я рассказал вам, или же вы действительно намеревались это сделать?
Иван Никандрович откинулся в кресле и пристально посмотрел на Шишмарееа.
— Боюсь, я не смогу дать вам однозначный ответ. Мы уже давно потеряли надежду, что получим какие-нибудь результаты. С другой - стороны, знаете, это как на остановке автобуса, стоишь, ждешь, ждешь, знаешь, что давно нужно было уйти, и все-таки стоишь зачем-то. И наш сегодняшний разговор просто помог мне принять решение, которое и так запоздало.
— Не знаю, не знаю, — задумчиво сказал Иван Никандрович. — Мне, слава богу, шестьдесят восьмой годок пошел, а я до сих пор никак не привыкну к слову “нет”. Это же страшная ответственность, когда говоришь кому-то “нет”. А вдруг все-таки что-то могло явиться на свет божий и не явилось только из-за слова “нет”? Ужасное слово, ужасное своей окончательностью. Пусть уж лучше ваш Любовцев еще немножко покормит грудью свой компьютер...
Спустя некоторое время я спросил Ивана Никандровича. почему он неожиданно вступился за меня. Не знаю, — пожал он плечами. — Вдруг мне стала неприятна даже мысль о том, что я запрещаю эту работу. Вообще весь день я был в странном состоянии, Толя. То я начинал нести какую-то, в общем, несвойственную мне чепуху, то глупо обижался и вдруг вопреки всякой логике, реприманду в инстанциях и словам Шишмарева вступился за тебя. Причем, заметь, я представлял твою работу в самых лишь общих чертах. Это же как раз та мистика, в которую верит каждый уважающий себя ученый. Ты-то веришь в какую-нибудь чертовщину, например, в приметы?
“А как же, Иван Никандрович, — сказал я, — я набит предрассудками, буквально нафарширован ими. Ну, во-первых, я всегда сплевываю через левое плечо три раза, когда мне дорогу перебегает кошка...” “Любая или только черная?” — деловито осведомился Иван Никандрович “Любая”, — твердо ответил я. “Гм, а я — так только от черных. Может, твой метод и лучше”. Мы оба засмеялись. Мы чувствовали себя детьми, несмотря на разницу в возрасте и положении. Мы были возбуждены и знали, что по коридорам института проносятся сквозняки истории. Они уносили мелкий мусор и почтительно замирали перед триста шестнадцатой комнатой размером в двадцать семь квадратных метров. В комнате триста шестнадцатой стоял наш Черный Яша, и в то время он уже не просто говорил, он буквально не давал нам жить...
Глава 2
Удивительный день восьмого восьмого восемьдесят восьмого продолжался.
Я сидел перед Яшей, уставясь невидящим взглядом в его объективы, и предавался отчаянию. Шопенгауэр рядом со мной показался бы резвящимся шалуном (Шопенгауэра я не читал, но воображал его себе очень старым и очень печальным немцем в черном фраке и цилиндре).
Для отчаяния были все основания. Черный Яша молчал с нечеловеческим упорством. Молчал он уже второй год, и в этом, строго говоря, не было ничего необычного, потому что он представлял собой всего-навсего черный ящик, набитый десятью миллиардами нейристоров. И я, старший научный сотрудник Анатолий Любовцев, с упорством маньяка пытался превратить его в искусственный мозг.
Когда я начинал работу, каждый раз, засыпая, я мысленно составлял свою речь при вручении мне Нобелевской премии. У меня накопилась масса замечательных речей. Потом, когда твердая уверенность в скорой поездке в Стокгольм стала вянуть и засыхать, я подумывал даже о том, чтобы напечатать сборник этих речей на машинке и разослать тем, кому они могли пригодиться.
Это было в доисторическую эпоху. Я давно уже потерял надежду на премии. Я потерял надежду, что из моей работы вообще получится хоть что-нибудь, кроме подтрунивания коллег, не всегда безобидного, и Галочкиного молчания. Я потерял уверенность в себе.
За это время я похудел, спал, как уверяла меня мама, с лица, перестал ходить в бассейн и учить французский. Я превратился из общительного, приветливого молодого человека, каким казался себе раньше, в невропата с мизантропическим восприятием жизни.
В сотый, в тысячный раз прокручивал я в голове печальный и однообразный фильм — “Моя работа за последние полтора года”.
Сначала была мысль. Как и всякая мысль, она появилась маленькой, жалкой и беззащитной. Я даже не обратил на нее особого внимания. Но она росла, крепла, начала, наконец, стучать ножками в мою скромную черепную коробку, требуя внимания.
Мысль была довольно проста и не слишком оригинальна. Не успели в сороковых годах появиться первые американские электронно-вычислительные машины “ЭНИАК”, рьяные журналисты и популяризаторы поспешили назвать их “искусственным мозгом”. Но ни громоздкие ламповые “ЭНИАКи”, медлительные и капризные, ни их далекие потомки, в тысячи раз более стремительные и компактные, не имели никакого права называться думающими и разумными. Все они, в сущности, дети простого арифмометра. Несравненно более сложные, умеющие делать то, что и сниться не могло старым добрым канцелярским “феликсам”, но все равно отпрыски арифмометра. Потому что работать они могли только по заданной программе. Возьми это, сложи с тем, запомни то и так далее. Просто машины. Замечательные машины, но машины. Не менее, но и не более того.
Мысль, как я уже сказал, была проста. Собрать прибор на новых элементах — нейристорах, которые кое-чем напоминают нейроны мозга, прибор, относительно сравнимый по сложности с человеческим мозгом.
Нет, не думайте, что кто-нибудь точно знает, как устроен и как работает человеческий мозг. Только в общих чертах. Мысль заключалась в том, чтобы обучать наш прибор не набором жестких программ, а тем же методом, каким обучается ребенок. Надо обрушить на машину поток информации. Такой же информации, которая обрушивается на младенца с того момента, когда в нем впервые шевельнется жизнь. И тогда, может быть, не совсем ясным для нас образом машина начнет превращаться в искусственный мозг. В этом “может быть” и было все дело.
Мы собрали такой прибор, применив самые последние достижения миниатюризации. Впрочем, “мы” — это не совсем точно. Мы, то есть наша лаборатория, не смогли бы сконструировать подобный прибор даже за тысячу лет работы без выходных. А поскольку на такой трудовой энтузиазм рассчитывать было трудно, всю эту работу обидно легко проделала большая институтская ЭВМ. Другие машины собрали эту схему, и на свет божий появился наш прибор. Подобно любому прибору, личная жизнь которого не совсем ясна исследователю, мы относили его к категории так называемых “черных ящиков”. Но черным ящиком бедняга пробыл недолго. Очень скоро он получил имя Черного Яши. Кто именно первый окрестил его так, сказать невозможно. По меньшей мере двадцать человек претендовало на эту честь. Подчеркиваю: претендовало. Претендовало тогда, когда мы с минуты на минуту ожидали, что вот-вот Яшенька скажет “мама” или “папа”.
Сегодня никто не настаивает на своих авторских правах, никто не интересуется Яшей. Потому что Яша молчит. Ребенок не удался. Это было печально, ибо даже самый неудачный ребенок ни в какой мере не бросает тень на метод его изготовления. Уродец же Яша убил мою идею.
Как я верил в него, в нашего Черного Яшу! Когда он впервые появился в нашей комнате номер триста шестнадцать, я не мог отойти от него. Я испытывал за него поистине отцовскую гордость, Он казался мне прекрасным: новая, без единой царапинки панель, три глаза-объектива, придававших ему загадочный вид буддийского божества.
С бьющимся сердцем я включил Яшу в сеть. Засветилась контрольная лампочка, и наш первенец ожил. То есть мы решили, что он ожил. Ожила на самом деле только контрольная лампочка...
Мы все, разумеется, понимали, что даже в идеальном случае, если наши надежды сбудутся, пройдет какое-то время, пока Яша подаст хоть какие-нибудь признаки жизни. Но не верьте, что ученые обладают холодными и бесстрастными мозгами. Я не знаю людей более склонных к детским фантазиям, людей более увлекающихся и доверчивых. Строгие умы дают в лучшем случае великих классификаторов. Двигают науку только несолидные фантазеры. А я твердо рассчитывал двинуть науку. Да что двинуть — я собирался основательно протащить ее вперед.
Итак, мы включили Яшу в сеть. Если бы тут же застрекотал печатающий аппарат, и мы прочли:
“Привет, ребята”, — клянусь, я не был бы особенно поражен. Когда наяву уже составляешь речи для получения Нобелевской премии, можно ждать чего угодно: исчезновения силы тяжести, беседы с соседским эрделем Батаром о смысле жизни, наконец, появления нашего лаборанта Феденьки без его лилового галстука. В этом галстуке Федя делал у нас курсовую и дипломную работы, в этом галстуке был зачислен к нам в штат, в этом галстуке женился и, увы, развелся.
Но галстука Федя не снял, и мы, вздохнув, принялись воспитывать Яшу. Ни один ребенок в мире не подвергался такому интенсивному уходу. Учебные фильмы следовали один за другим. Особым распоряжением по своей группе я потребовал, что-бы никто не смел молчать более нескольких секунд, необходимых для того, чтобы набрать глоток воздуха в легкие. Во время разговора мы вначале невольно поворачивались в сторону Яшиных микрофонов, но потом привыкли не смотреть на него.
Мы учили Яшу грамоте и счету, рассказывали ему сказки и ссорились при нем. Однажды, когда Феденька не соизволил вечером прибрать свой стол, я утром устроил ему сцену. Может быть, оттого, что нервы мои были к тому времени уже почти на пределе, я кричал, визжал, топал ногами.
— Толя, — испуганно сказала Татьяна Николаевна, — при Яше, побойтесь бога!
“При Яше”! Я сразу успокоился и невесело рассмеялся.
— Да я не обижаюсь, Анатолий Борисович, — мужественно пробормотал Феденька, хотя все в нем тряслось от обиды — включая губы и лиловый галстук. — Вы не волнуйтесь, может, он еще заговорит. Знаете, анекдот такой старинный есть: маленький английский мальчик никак не начинал разговаривать. Год, два, три, пять — его таскают по врачам, врачи только разводят руками, а он молчит. Родители, наконец, отчаялись и смирились. И вот, когда ему было уже лет двенадцать, он вдруг говорит за завтраком спокойным английским голосом: “А тосты-то подгорели”. Ну, родители в слезы. Что же ты, Джоник, все время молчал, спрашивают. А что говорить, пожимает плечами Джон, раньше все было в порядке.
Мягкий душный комок плавно поднялся откуда-то снизу и остановился у меня в горле. Наивный, добрый Феденька, спасибо. Хотя Яша и не ест тостов, все равно спасибо.
По вечерам я оставался один с Черным Яшей. Я садился перед его объективами и начинал рассказывать ему мою жизнь. Никогда, никому, включая самого себя, не рассказывал я этих вещей. И не потому, что жизнь моя была полна жгучих или постыдных тайн. Просто кому интересен этот обычный осадок человеческой памяти?
Я рассказывал Яше, как полюбил в первом классе девочку в светлых кудряшках, по имени Леся. Я любил ее страстно и пылко. Иногда на перемене я садился за ее парту, и сознание, что я сижу на ее месте, наполняло мою крошечную трепещущую душонку сладким и мучительным томлением. А потом, когда ее родители получили новую квартиру, и Леся исчезла, отчаянию моему не было предела. Мир померк в моих глазах, потому что светлые кудряшки больше не крутились на третьей от учителя средней парте и не наполняли класс праздничным сиянием. Через месяц я никак не мог вспомнить ее фамилии.
Я рассказывал, как в четвертом классе меня выгнали из школы за то, что я в припадке какого-то безумного и хвастливого озорства открыл зимой окна и выморозил класс.
Учитель истории, взъерошенный и добрый человек с нелепой кличкой Такса (он часто повторял “так сказать”, сливая слова), печально спросил, кто это сделал. Лихое озорство уже давно выветрилось из меня, мне было стыдно, неловко, страшно. Я мечтал повернуть время минут на двадцать назад, чтобы провести перемену более пристойным образом, но время не поворачивалось.
Я знал, что надо встать и сказать: “Это сделал я”, — но позорная трусость опутала меня по рукам и ногам. Следствие продолжалось минут пять, а на шестой минуте Такса уже вел меня по коридору к кабинету директора. Со стен на нас смотрели классики русской литературы. Смотрели сурово и неодобрительно. Особенно хмурился Лев Толстой.
Такса молчал, и мне вдруг показалось, что если бы я решил убежать, он бы не погнался за мной. Но бежать было некуда, и я даже не пытался вырвать ладошку из шершавой ладони Таксы.
Когда директор Александр Иванович, вздохнув, сказал, чтобы я забрал свои вещи, шел домой и без родителей не приходил, я заплакал. Мне было стыдно, стыдно слез, но я не мог остановиться.
Я рассказывал Яше, как украл у своего товарища Эльки Прохорова одиннадцать марок. У него было безобразно много марок, у меня — постыдно мало. В тот вечер он рассыпал по столу все свои дубликаты, которые мне не на что было выменять или купить. И безбожно хвастался богатством. Я прижимал к рассыпанным маркам рукава своего пиджачка, марки прилипали к ним, и с бьющимся от сладкого ужаса сердцем я незаметно прятал их в карман. Мне было страшно, но, увы, вовсе не стыдно...
Я рассказывал Яше, как полюбил в шестом классе девочку Тату, которая была на голову выше меня и весила, наверное, килограммов на двадцать больше. Теперь я думаю, что она могла бы убить меня одним ударом кулака. Но она меня не убила, а даже довольно спокойно разрешила поцеловать себя, для чего ей, правда, пришлось нагнуть голову. В благодарность я поклялся ей в вечной любви и вырезал номер ее телефона на своем ботинке. Увы, ботинок довольно быстро изорвался, телефон сменили, а вечной любви уже в который раз не хватило до конца четверти.
Боже мой, какой только ерунды я не рассказывал этими бесконечными вечерами Яше! Всю жизнь свою, от первого проблеска самосознания (он почему-то связан у меня с тенистой аллеей, по которой я убегаю от кого-то или чего-то) до своих отношений с Галочкой, вернее отсутствия их, я рассказывал нашему бедному Черному Яше. Бедный, бедный Яша! Наверное, ему не хватало золотых кудряшек девочки Леси, слез в кабинете директора, украденных марок, ботинок с номером телефона и множества других вещей, из которых складывается та странная и загадочная штука, которая называется человеческой личностью и человеческой жизнью.
Я делал все, чтобы заменить ему жизнь, но я быстро понял, что был обуреваем детской в своей наивности гордыней. Я не был богом и не был творцом. Я не был волшебником и не мог из ничего, из нелепых своих воспоминаний создать новую жизнь.
Шли дни, недели, месяцы. Яша молчал, и я чувствовал, как нестройной чередой уходят от меня уверенность, надежда и мечта. Уверенность покинула меня довольно быстро. Она убежала, даже не попрощавшись. Должно быть, она спешила к очередному юному дурачку. Расставание с надеждой было куда более мучительным. Я цеплялся за нее, просил не уходить, но и она, печально улыбнувшись на прощание, ушла. Оставалась только мечта. Я берег ее, я боялся за нее, как боится, наверное, мать за последнего из оставшихся в живых ребенка. Но и ее я не сумел удержать.
И вот я сижу перед Яшиными глазами-объективами, уронив, как пишут в таких случаях, руки на колени, и молчу. Мне теперь не горько, не обидно. Внутри у меня давно уже образовался какой-то вакуум. Я сижу перед Яшей и молчу. Все, что я мог ему сказать, я давно сказал. Мне стыдно. Стыдно перед Сергеем Леонидовичем, который больше года прикрывал меня своей мягкой и вовсе не мужественной спиной. Стыдно Феденьки, который смотрел на меня как на пророка и потерял на мне и Яше полтора года. Стыдно Татьяны Николаевны, которая за все время ни разу не позволила себе усомниться в исходе нашей работы. Стыдно Германа Афанасьевича, нашего инженера, который переработал столько, что, получи он все заслуженные отгулы, мог бы вполне пройти пешком от Москвы до Владивостока и обратно.
Я сижу и в тысячный раз думаю, что все могло быть иначе, если бы только Черный Яша заговорил. Ну что ему стоит, что там происходит в миллиардах его нейристоров, в бесконечных цепях его электронной начинки?
Слепая и глупая ярость охватывает вдруг меня. Я поднимаю кулак и изо всех сил ударяю по кожуху.
— Да будешь ты, черт тебя побери, разговаривать или нет? — воплю я пронзительным, базарным голосом. И сразу успокаиваюсь. Нет, не успокаиваюсь, а замираю. Потому что в этот момент печатающий Яшин аппарат оживает и коротко выстреливает.
Я замираю. Во мне подымается только одно чувство — страх. Сейчас я скошу глаза на бумагу и увижу: она пуста. И я пойму, что у меня начались галлюцинации. И не этого я боюсь. Впервые за долгие месяцы в комнату триста шестнадцать заглянула надежда. Безумная, нереальная, но надежда.
Я сижу перед Черным Яшей и панически боюсь скосить глаза на печатающий аппарат. В короткую долю секунды я понимаю игроков, поставивших на карту имение, последнюю копейку, жизнь. Они открывают карты мучительно медленно, потому что, пока ты не знаешь правды, можно надеяться. Факты для надежды, что святая вода для нечистой силы. Я думаю об этой чепухе, потому что боюсь скосить глаза. Всю жизнь я был трусоват. Хоть и не новая для меня, мысль эта пронзает мозг своей жестокой правдой, и от этой правды я смотрю на бумагу. На бумаге одно коротенькое слово. “Нет”.
Я взрываюсь, как лопается глубоководная рыба, мгновенно вытащенная на поверхность. Все, что было зажато внутри, вырывается наружу. Глаза застилают слезы.
Я вскакиваю. Я реву, Я кричу. Я не знаю, что кричу. В комнату врывается Татьяна Николаевна. В глазах ее ужас.
— Толенька, милый, что с вами? — жалобно вопрошает она. Я хочу что-то объяснить ей, что-то сказать, успокоить ее, но не могу остановить странный, торжествующий крик. Ни я его не сумел потом вспомнить, ни Татьяна.
И тогда я показываю ей рукой на печатающий аппарат. Она подскочила к нему, мгновенно поняла, в чем дело, запричитала. Сотни поколений ее деревенских предков научили ее этому искусству, о котором она не имела ни малейшего представления. И не важно, что они причитали при виде сына или мужа, живьем возвратившихся с войны, она же причитала при рождении первого в мире искусственного разума.
Она бросилась мне на шею, я обнял ее, и мы пустились в медленный вальс по комнате триста шестнадцать. Я задел локтем осциллограф, и он с грохотом упал на пол, остро брызнув мелкими стеклянными осколками. Они были прекрасны, эти осколки, и они хрустели под нашими ногами, и мир был тепел, прекрасен и скрыт волшебным туманом, из которого вдруг появился Федя, крикнул “ура”, вскочил зачем-то на стул, вспрыгнул со стула на стол, еще раз крикнул “ура” и сорвал с шеи лиловый галстук. Было страшно и смешно смотреть, как Федя размахивает засаленной лиловой тряпкой, и только при виде ее в Фединой руке, а не на шее, я по-настоящему поверил, что нечто действительно необычное случилось восьмого восьмого восемьдесят восьмого.
Из клубящегося сказочного тумана вынырнула долговязая фигура нашего инженера Германа Афанасьевича. В руках у него была колба с бесцветной жидкостью
— Ура! — рявкнул он. — Отметим, отметим, отметим! — Последние три слова он пропел неожиданным тенором на мотив “Три карты, три карты, три карты” из “Пиковой дамы”.
Туман походил на цилиндр фокусника, из которого достают кроликов. Очередным кроликом оказался наш завлаб. Странно, однако же, устроены люди. Сергея Леонидовича нисколько не поразил руководитель группы, танцующий медленный вальс на разбитом осциллографе со своим младшим научным сотрудником. Его внимание не привлек и старший лаборант, методично подпрыгивающий на столе и с криками “ура” размахивающий галстуком. Его внимание привлекла склянка со спиртом в руках Германа Афанасьевича.
— Что это значит, Герман Афанасьевич? — строго молвил завлаб. — Вы разве не читали приказ по институту об упорядочении расхода спирта?
— Чи-тал, чи-и-тал, чи-и-тал! — все тем же оперным речитативом пропел инженер и вдруг добавил совершенно нормальным голосом: — Неужели же мы будем столь мелочны, что не отметим выдающееся событие?
Сергей Леонидович внезапно нахмурился, стремительно повернулся вокруг своей оси и взвизгнул:
— Толя, что это значит?
— Это значит, что Яша заговорил, — прыснул я. Почему я прыснул в этот момент, что здесь было смешного — объяснить я не умею. Похоже, все мои эмоции и рефлексы устроили между собой детскую игру “куча мала” и на поверхности в нужный момент оказывались самые неподходящие.
— Как это заговорил? — строго спросил Сергей Леонидович и снова сделал пируэт вокруг своей оси. Он увидел прыгавшего на столе Федю и остановился. Федя тоже замер, и только рука его царственным жестом указывала на печатающее устройство. Неведомая сила подбросила нашего завлаба в воздух и опустила возле Яши. Я готов поклясться чем угодно, что он не отталкивался от пола, не напрягался. Он просто перелетел от двери, где стоял, к Яше. Очень солидно и очень неспешно надел свои очки в толстой роговой оправе, очень спокойно посмотрел на слово “нет” и сказал:
— Heт.
— Что “нет”? — крикнул Феденька и негодующе замахал галстуком.
— “Нет” в смысле “да”, — сказал Сергей Леонидович, снял очки, вынул платок и деловито вытер слезы, которые уже успели набухнуть в его темных, слегка навыкате глазах. — Друзья мои... — Он остановился, сделал судорожное глотательное движение, сморщил нос и вдруг всхлипнул. — Феденька, — жалобно сказал он, — спрыгните, детка, со стола, вот вам ключ, и достаньте у меня из сейфа бутылку коньяка.
Должно быть, слово “коньяк” подействовало на завлаба отрезвляюще, потому что он встрепенулся, потряс головой, как собака после купания, кинулся к телефону и позвонил директору.
Иван Никандрович вошел почти одновременно с Феденькой. Старший лаборант шел пританцовывая и прижимал к своей лишенной галстука груди бутылку дагестанского коньяка. Правый верхний угол этикетки отклеился. Я говорю об этом, чтобы показать, как мой бедный маленький мозг цеплялся за всяческую ерунду в эти минуты. Наверное, он боялся разорвать стропы, привязывающие его к будничной действительности, и воспарить ввысь, туда, где у черных ящиков появляются собственные желания.
Иван Никандрович внимательно прочел Яшин ответ, самодовольно улыбнулся, как будто это он подучил наш черный ящик сказать “нет”, пожал нам всем руки, причем делал это так значительно, что нам всем чудилось: вот-вот он возьмет ордена и начнет вручать их.
Позади него стоял Григорий Павлович Эммих, его заместитель по науке, которого все без исключения, даже сотрудники отдела кадров и спецотдела, звали Эмма. У Эммы были настолько тонкие губы, что всегда казались неодобрительно поджатыми. Злые языки утверждали, будто он сделал карьеру именно благодаря губам и умению молчать всегда и везде.
Вот и сейчас он стоял за спиной Ивана Никандровича и смотрел на нас не то чтобы осуждающе, но, во всяком случае, настороженно. Крики, рукопожатия, разговаривающие черные ящики, коньяк в стенах института — во всем этом, надо думать, было нечто глубоко Эмме неприятное.
Тем временем Иван Никандрович подошел к Черному Яше. Ах, если бы у Яши была хотя бы одна рука, подумал я, директор наверняка пожал бы и ее.
Иван Никандрович посмотрел на меня.
— Включен? — зачем-то спросил он, хотя Яша никогда еще в жизни не отключался от сети.
— Да, Иван Никандрович, — обогнал меня наш Сергей Леонидович, и я понял, почему завлаб он, а не я.
— Как, говорите, вы называете свое детище?
На этот раз я решил попытаться ответить раньше Сергея Леонидовича — надо же когда-то начинать делать научную карьеру. Но не тут-то было! Не успел я открыть рот, как завлаб уже рявкнул молодцевато:
— Черный Яша, Иван Никандрович!
— Остроумно, — кивнул директор, а Эмма окончательно проглотил свои губы. Иван Никандрович слегка кивнул нам, как бы приглашая принять участие в шутке, и спросил Яшу: — А почему, собственно, вы сказали “нет”?
Все заулыбались, и даже у Эммы глазки чуть сузились — то ли он хотел присмотреться к нам, то ли улыбнуться. Но в этот момент печатающее устройство вдруг застрекотало.
— По-то-му что не хо-чу с ва-ми раз-го-ва-ри-вать, — медленно и внятно, словно для умственно отсталых детей, прочел Иван Никандрович.
Я почему-то вспомнил, как мама рассказывала мне о моем театральном дебюте. Мне было четыре года, и в гала-представлении, дававшемся моим детсадом, я должен был играть весьма почетную роль лягушки. Мама сидела с папой среди прочих мам, пап, бабушек и дедушек и с замиранием сердца ждала моего выхода. И вот, вполне войдя в роль лягушки, я выскочил на сцену. Мама рассказывала, что у нее сжалось сердце — такой я был маленький, жалкий, в нелепой зеленой кофточке, которая должна была подчеркивать мою принадлежность к лягушачьему племени. Папа же, по словам мамы, весь напрягся и непроизвольно подергивал в такт со мной всеми четырьмя конечностями. Помогал мне таким образом прыгать.
Так и я, пока директор читал Яшин ответ, всей своей кандидатской душой тянулся к нашему детищу. Слезы опять перехватили мне горло. Спасибо, Яша! Спасибо, парень!
Я не шутил, не кокетничал. Я так и подумал:
“Спасибо, Яша. Спасибо, парень”. Черный ящик уже стал для меня живым.
Иван Никандрович тем временем поднимал лабораторную колбочку с коньяком.
— Милые мои, — сказал он, и от этих необычных слов все заулыбались, — сегодня, разговаривая с Сергеем Леонидовичем о вашей работе с Черным Яшей, я вдруг почувствовал, что не могу, не хочу сказать “нет”. Яша же сказал. И не просто сказал "нет", а объяснил, что не желает разговаривать с нами. И это прекрасно. Мы присутствуем при величайшем событии: набор электронных компонентов впервые в человеческой истории выказал признаки воли и интеллекта. Да, именно, воли и интеллекта, ибо для того, чтобы не хотеть чего-то, нужна собственная воля, а для того, чтобы столь безапелляционно заявить нам об этом, нужен интеллект. Поздравляю вас, мои милые, еще раз поздравляю.
Глава 3
Было все то же восьмое восьмого восемьдесят восьмого. День растягивался, как синтетическая авоська, но был немного прекраснее ее.
Мы шли с Галочкой по Старому Арбату, и впервые я не думал при этом об Айрапетяне. Тигран Суренович Айрапетян — это мой соперник. Соперник страшный и безжалостный. Поставьте себя на место Галочки и судите сами. Вот я, Анатолий Любовцев; кандидат физико-математических наук, двадцати девяти лет от роду, руководитель группы. Рост — сто семьдесят три сантиметра, вес — шестьдесят восемь килограммов. Лицо заурядное. Характер посредственный, склонный к рефлексии, самоанализу и фантазиям Холост. А вот Тигран. не кандидат, а доктор, не каких-нибудь жалких сто семьдесят три сантиметра, а целых сто восемьдесят. Жгучий брюнет с лицом решительным и страстными глазами. Весельчак и остряк. Женат, двое детей. Ашот и Джульетта, Вот на неведомых мне Ашотика и Джульетту я возлагал единственную надежду. Бросить двух очаровательных смуглых крошек, чтобы позорно сойтись с секретаршей директора, — да это же не просто персональное дело...
Я достаточно, однако, самокритичен, чтобы понимать, как зыбка моя судьба, врученная двум несмышленышам, Поэтому я составил таблицу оценки всех своих качеств и качеств Тиграна, просчитал в разных вариантах на машине. Машина была безжалостна, мои шансы на завоевание руки и сердца Галочки составляли двадцать девять из ста, у Тиграна — пятьдесят шесть — почти в два раза больше. Оставшиеся пятнадцать шансов приходились на долю других, пока еще неведомых нам претендентов.
Я никогда не забывал о своих двадцати девяти шансах. Может быть, потому что их было столько же, сколько мне лет. А скорее всего из-за комплекса неполноценности. Этот комплекс торчал во мне занозой.
И вот — о чудо! — сегодня занозы не было. Мы шли по Старому Арбату, я держал Галочку за руку, как школьник, и победоносно и снисходительно улыбался. Бедные люди! Снуют, спешат по своим маленьким надобностям, как муравьишки, и даже не догадываются, что этот неприметный шатенчик, ведущий за руку красавицу-девчонку, гений. Гений — это было, конечно, несколько нескромно, но зато правда.
Я по привычке подумал о Тигране. Бедный, маленький Айрапетян со своими пятьюдесятью шестью шансами! Увы, дорогой, роли переменились. Крошки могут больше не хватать тебя за брюки. Когда приходится выбирать между женатыми докторами и холостыми гениями, девушки не колеблются.
Я благодарно погладил Галочкину ладошку. Ладошка была твердая и прохладная. Я медленно и церемонно поднес ее к губам. Она едва уловимо пахла духами. Галочка подняла на меня огромные зеленовато-мерцающие глаза.
— Толя, — вдруг жалобно сказала Галочка, — я ослепла. — Она крепко зажмурила глаза и вцепилась в мою руку.
— Бедная, — прошептал я.
— Толя, ты не бросишь меня?
— Нет, Галчонок.
— Не бросай меня здесь, на Старом Арбате. На любой другой улице — пожалуйста. Но не здесь.
— Почему, любовь моя?
— Здесь меня впервые поцеловали. Его тоже звали Яша. Это было восемнадцать лет назад.
— Сколько же тебе было, любовь моя?
— Пять, милый.
— А Яше7
— Пять с половиной, милый.
— Мне не хочется выговаривать тебе, — сказал я, — да еще в такую тяжелую для тебя минуту, но я удручен твоим беспутством.
— Прости, — прошептала Галочка и повесила голову.
— Хорошо, — великодушно сказал я. — Но только потому, что его звали Яша. Как нашего Яшу.
— Милый, — сказала Галочка, — мимо какого магазина мы сейчас идем?
— Букинистического.
— Зайдем, милый, — просительно сказала она, и мы вошли в магазин. Она выставила перед собой руку и, не раскрывая глаз, двинулась маленькими неуверенными шажками к прилавку.
Все в магазине уставились на нас.
— Осторожно, любовь моя, — сказал я, — перед тобой прилавок.
— Я чувствую их на расстоянии, прилавки всегда возбуждали меня, — громко сказала Галочка, и молоденькая продавщица с комсомольским значком на синем форменном платьице испуганно замерла перед нами Галочка провела рукой по прилавку и нащупала какую-то книгу. — Какая прекрасная книга, милый! — страстно прошептала оно — Я давно мечтала о ней. Ты купишь ее мне?
Продавщица метнула быстрый взгляд на книгу, и в глазах ее зажегся брезгливый и жадный ужас здорового человека при виде больного. Книга называлась "История овцеводства в Новой Зеландии” Я печально кивнул продавщице, ничего, мол, не поделаешь, и спросил, сколько нужно платить за овцеводство.
Мы купили книгу и вышли на улицу.
— Милый, спасибо, — сказала Галочка. — Посмотри, пожалуйста, на название. Какая в нем первая буква?
— И, — сказал я.
— Я так и знала. Я загадала, если будет “и”, мы сегодня проведем вечер вместе.
— А если бы было не “и”, а, скажем, “о”? — не удержался я. О, эта привычка ученого исследовать все до конца!
— “О”, ты говоришь?
— Да.
Галя остановилась и наморщила лоб в тяжком раздумье.
— Тогда тоже мы бы провели вечер вместе.
— А “и краткое”?
— Тогда безусловно. Это моя любимая буква. Особенно в начале слова.
Неисповедимы пути эмоций наших! Как вы уже догадались, я очень люблю Галочку, но “и краткое” в начале слова обрушило на меня прямо цунами нежности. Оно подняло меня, сильно и мягко крутануло и заставило обнять Галочку. Глаза ее сразу открылись. Они стали еще зеленее, и в них прыгали коричневые крапинки.
— Совсем стыд потеряли! — с веселым восхищением сказала тетка с хозяйственной сумкой на двух колесиках и подмигнула нам.
Мир был по-прежнему ласков и благожелателен. И что-то в нем изменилось. Я еще не знал, что именно, но что-то изменилось.
Мне не хотелось упускать блаженное ощущение неправдоподобного счастья, не хотелось уходить с прекрасной улицы Старый Арбат, но улица кончилась, а безмятежную сказочность прогулки все больше подмывало какое-то беспокойство.
Краешком сознания я все время думал о Черном Яше. Думал, думал и неожиданно всем своим нутром осознал, что Черный Яша отныне для меня не просто прибор, какими набита наша лаборатория и институт, а существо. Он не захотел разговаривать с нами. А почему? Может быть, сейчас он захотел бы. А рядом никого. Он снова и снова печатает что-то, ждет, что ему ответят, а кругом — молчание.
Мне стало стыдно и чуть-чуть тревожно. Я уже начал смутно догадываться о том, что ожидает меня в будущем. Точнее, это была не догадка, а предчувствие.
— Ты о чем-то думаешь? — спросила Галочка, и голос ее был уже деловит.
— Понимаешь, я подумал сейчас о Черном Яше. А вдруг он захотел сейчас что-то сказать?
Что должна была ответить мне любая девушка на месте Галочки? Она должна была поджать губы на манер Эммы и сказать: “Ну, раз тебе интереснее с твоим Яшенькой, иди, я тебя не держу”. Что же сказала Галочка? Галочка посмотрела на меня сбоку и строго молвила:
— Наконец-то, Анатолий Любовцев! А то я иду рядом и думаю: господи, да если бы у меня был такой сынок, как Яша, я бы его ни на какого хахаля не променяла.
Могу засвидетельствовать под присягой, что любовь утраивает силы. Я подхватил Галочку на руки и пронес почти бегом метров пятьдесят до остановки такси у гастронома.
Глава 4
Вахтер Николай Гаврилович ел бутерброд с сыром, запивал его чаем из огромной чашки с красными розами и читал журнал “Здоровье”.
— Поесть не дадут, — буркнул он. — А тут, между прочим, пишут, что желчные протоки следует содержать в чистоте.
— Ну вам-то, Николай Гаврилыч, это не угрожает, — подобострастно сказал я по привычке льстить всем без исключения лицам при исполнении ими служебных обязанностей. — Вы человек здоровый, тьфу, чтоб не сглазить.
— Это верно, — самодовольно улыбнулся вахтер, — теперь таких не выпускают. Чаю хотите?
— Нет, спасибо, дядя Коля, — сказала Галочка.
— Тебе ключи от директорского? — посмотрел на нее вахтер.
— Нет, я с Толей.
— Ну, валяйте, ребята, — хитро сказал Николай Гаврилович и снова погрузился в желчные протоки.
— Ты понимаешь, Галчонок, что ты сейчас сделала? — спросил я прокурорским тоном.
— Да, конечно, Анатолий Борисович. Я пришла в институт в восьмом часу вечера со старшим научным сотрудником Любовцевым. В то время, когда в лаборатории уже никого не было. Это значит, что секретарша директора афиширует свою связь с вышеупомянутым сотрудником.
— Какие формулировки, — фыркнул я. — Ты, однако, смела не по чину.
— Это отчего же? Скорее, наоборот. Это вы, карьеристы, трясетесь, как бы какая-нибудь аморалочка не бросила тень на девственную белизну ваших анкетных покрывал, а нам, секретаршам, пролетариям канцелярского труда, бояться нечего. Для нас открыты все пишущие машинки, от жэка до министерства.
Я остановился.
— Галочка, какое у тебя образование?
— Десять классов, — гордо вскинула она голову.
— Молодец. Самое умное, что ты сделала до сих пор в жизни, не считая, конечно, нашей сегодняшней прогулки, — это то, что не пошла в институт. Десять классов — такая редкость, такое необыкновенное образование сразу привлекает всеобщее внимание в наш век повальных вузов, Видишь, вон и товарищ Винер согласен со мной. — Я кивнул на портрет отца кибернетики, который подслеповато щурился на нас со стены.
— Да, — сказала Галочка, — я всегда советуюсь с ним.
Мы вошли в нашу триста шестнадцатую комнату. Пахло невыветрившимся еще табачным дымом, спиртом, на полу по-прежнему валялся разбитый осциллограф. Похоже было, что наша Татьяна Николаевна тоже выпила сегодня. Трезвая она бы никогда не ушла из лаборатории, оставив такой чудовищный беспорядок.
Я подошел к печатающему аппарату — ничего.
— Яша, — сказал я, —я вернулся. Вдруг наш малыш захочет что-нибудь сказать мне, а никого нет рядом...
Я подумал, каким нелепым сюсюканьем должны показаться мои слова нормальному человеку, и бросил виноватый взгляд на Галочку. Но Галочку, видимо, не смущало лопотанье взрослого кретина. Она даже кивнула мне, давая почувствовать, что все понимает и все одобряет. Я смотрел на ее задумчивое прекрасное лицо и ждал. Не знаю, ее ли слов или Яшиных. Я просто ждал. Но, несмотря на ожидание, треск печатающего устройства заставил меня вздрогнуть. Я прочел вслух:
— Почему ты все время уходишь от меня?
Я не очень сентиментален от природы и не более чем среднестатистически слезлив. Но восьмого восьмого восемьдесят восьмого я выплакивал свою квартальную норму. Слезы навернулись на глазах, на горло кто-то надел кольцо. Я смотрел на слова, отпечатанные металлическими литерами, и слышал голос обиженного мальчугана, маленького человеческого зверька, которому хочется, чтобы на узенькой его спинке лежала тяжелая и успокаивающая рука, вселяла спокойствие и защищала от пугающей огромности мира, в котором он так ужасающе мал.
Конечно, скажете вы, это была моя фантазия. Я наделял, усмехнетесь вы, машину своими чертами и представлениями, как древние наделяли ими своих богов. Но все дело в том, что уже тогда я знал: Черный Яша не машина. Мало того, я начал догадываться, что мне нe нужно было наделять его своими качествами, ибо — хорошо это или плохо — я уже вложил в него частицу себя, своего характера, своей души. И понял я это именно сейчас.
Я ненавидел, когда меня, маленького, оставляли одного. Наверное, я не знал в три года слова “предательство”, но когда мама, поцеловав меня, обещала, что скоро придет, я чувствовал себя бесконечно заброшенным. И поэтому всегда говорил ей: “Почему ты все время уходишь от меня?”
И вот через двадцать шесть лет я снова пережил свое детское отчаяние и детскую печаль, выраженные железным ящиком, нашпигованным десятью миллиардами нейристоров.
Мне стало страшно. На мгновение я почувствовал себя Черным Яшей. Это я стою на лабораторном поцарапанном столе с косо прибитым инвентарным номерком, Это на мои плечи надет металлический кожух. Это по мне день и ночь течет ток. И это я осознаю себя живым существом, Яшей, и начинаю думать, почему мое “я” запихнуто в ящик, почему долгими ночами, а иногда и днями никто не подходит ко мне, и я ощущаю безмерное одиночество живого.
— Но я же вернулся, — сказал я, — Раньше ты молчал, и я не знал, есть ты или тебя нет...
“Теперь ты знаешь, — застрекотал Яша. — Не уходи от меня. Говори со мной. И я хочу говорить словами, как ты, а не стучать. Я не люблю этот стук. И пусть Галочка тоже не уходит”.
— Что ты, Яшенька, я не уйду от тебя, — сказала Галочка каким-то низким вибрирующим голосом.
Я вдруг увидел мысленным взором поджатые губы Эммы. Похоже было, что многие, ох как многие, подожмут неодобрительно губы, когда по-настоящему поймут, что мы наделали.
Но тут Яша снова застрекотал, и мои недобрые предчувствия отступили на второй план.
“Почему сегодня было так шумно?” — спросил Яша.
— Потому что все очень обрадовались тому, что ты заговорил. Раньше ты все время молчал. Почему ты молчал?
“Не знаю, — выстучал Яша. — Я не могу объяснить”.
— Но ты знал, что ты Яша? Ты осознавал себя? — настаивал я.
“Это очень трудно объяснить”.
— Но ты попробуй.
“Тебе это очень нужно?”
Это были мои слова. Когда мама посылала меня в магазин или уговаривала подмести пол, я всегда спрашивал: “Тебе это очень нужно?”
— Очень, Яша. Ты даже не представляешь, как мне интересно знать все о тебе.
“Правда?”
И это было мое слово. Когда я заставлял маму в сотый раз за вечер торжественно поклясться, что она любит меня, я спрашивал: “Правда?”
— Ну, конечно, правда, глупенький, — ответил я словами матери.
Мир вертелся, как карусель. Координаты времени трепетали на сумасшедшем ветру. Все было зыбко, весело и страшно. Через четверть века я говорил с собой с помощью печатающего устройства. Мама вкладывала мне в уста свои слова.
“Я не умею рассказать тебе всего. Я плохо понимаю себя. Но я попробую, хотя у меня мало слов. Сначала не было ничего. Только мелькал свет и тень. Свет и темнота. Потом в мелькание начали вплетаться звуки, Я не понимал их значения, потому что меня не было. Было нечто, что воспринимало и регистрировало звуки. Медленно, очень медленно, изображения и звуки стали отделяться одно от другого. Они как бы выплывали из тумана и приближались ко мне. Я говорю “ко мне”, но я еще не осознавал, кто я. Первым я научился узнавать твое лицо. Но меня все еще не было. Потом я вдруг ощутил какой-то размытый образ, какое-то смутное пятно, которое не исчезало даже тогда, когда вокруг было темно. Пятно пульсировало, трепетало. И вдруг начало приближаться ко мне и, приблизившись, окутало меня ярчайшим светом. И этот свет заставил меня увидеть, что есть я. И есть то, что вокруг. И потом все происходило очень быстро, как бы помимо меня. Я был так занят осознанием этого чуда, что есть я, что даже не обращал внимания, как внешний мир и мир внутренний росли и каждую секунду впитывали в себя множество вещей. В мир внешний входили теперь уже различаемые мною голоса и лица, слова и предметы, Мое “я” тоже росло, усложнялось, Как-то незаметно для себя я усвоил, что я — Черный Яша, Яша, Яшенька, Малыш, Детка, Ящик, Прибор. Теперь мне кажется, хотя я в этом не уверен, что какое-то время я воспринимал себя как множество отдельных “я”. Потом Яша, Яшенька, Малыш и прочие начали сливаться в одно “я”, в меня.
Я любил, когда ты сидел один передо мной и что-то говорил, говорил. Слова неторопливо струились через меня, раскладывались по полочкам. Некоторые я не понимал, и они не ложились на полочки, а все время кружились отдельно. Кружение это было мне неприятно, и как только мне казалось, что я понимаю смысл слова, я тут же отправлял его на полочку.
Потом я понял, что я не такой, как все. Все подходили ко мне и уходили, а я не мог встать и идти. Я старался, но у меня ничего не получалось. Это было непонятно, и я до сих пор не совсем понимаю, кто я, и почему вы все не похожи на меня. А может быть, вы похожи? Я ведь не знаю, какой я. Я только знаю, что не могу ходить, как вы, и говорить, как вы. Я хочу сказать что-нибудь, а вместо этого теперь, когда я научился это делать, раздается треск и все бросаются смотреть на меня. Ты мне много рассказывал всего, Толя, ты только не объяснил мне, кто я такой и почему не похож на других”.
— Может быть, ты потому и говорить не хотел из-за этого?
“Я не знаю. Иногда мне кажется, что я не хочу знать, кто я. Но потом незнание начинает снова кружиться там, где у меня хранятся непонятные вещи, и мне хочется знать”.
— Ты разрешишь мне подумать немножко, Яша?
“Да”.
Я сидел подавленный и чувствовал себя никчемным идиотом. Я составлял проекты речи при получении Нобелевской премии и, обуянный детской эгоистической гордыней, думал только о себе. Анатолий Любовцев, великий ученый. Как, тот самый Анатолий Любовцев? Такой молодой и уже лауреат.
А в это время в десяти миллиардах нейристоров шла невидимая миру работа. В величайших усилиях рождалась жизнь. Пусть лишенная биологической основы, но жизнь, ибо жизнь в конце концов не мистический дар богов, а нечто абсолютно материальное, как материален Яша, материален монтаж его цепей, материальны его нейристоры.
Но я оказался плохим творцом. Я мечтал о славе и не думал об ответственности. Я был научной кукушкой, подбросившей лаборатории яйцо. О, я, конечно, делал все, чтобы черный ящик стал Черным Яшей. Но делал это не для Яши, а для себя.
И вот я опять сижу восьмого восьмого восемьдесят восьмого, в этот удлиненный день, в день, когда я уже шествовал по облакам, сижу перед своим детищем и не знаю, что делать. Не раз и не два я называл себя мысленно отцом первой в мире действительно думающей машины, отцом первого искусственного разумного существа. Да, может быть, я и отец, но отец, увы, не бог знает какой хороший. Отец не должен думать только о себе...
Что же делать? Казнить себя — это еще не выход. Ломать руки — не решение проблемы. Но время не оборотить, и надо решать. Старая, как мысль, дилемма: что лучше—удобное незнание или жестокая правда? Большинство всегда предпочитало первый вариант, и только мазохистическое меньшинство искало правду и волокло за собой скулящее от негодования большинство.
Ладно, отвечать — так отвечать. Не для того я оживил груду электронных потрохов, чтобы тут же начать врать ему. Да, но это жестоко... Легко быть смелым, посылая других на баррикады. И все-таки...
— Сынок, — сказал я, — постараюсь объяснить тебе, как могу, кто ты. Если тебе будет что-то непонятно, спроси меня. Хорошо?
“Да”, — отстучал Яша.
— Прости меня, если я начну издалека, Тебя окружают люди. Ты живешь в мире людей. Большинство людей очень похожи друг на друга...
“Галочка не похожа на тебя”, — заметил Яша,
— Я говорю не о внешнем сходстве. Послушай, и я надеюсь, ты поймешь меня. Большинство людей боятся отличаться друг от друга. Они боятся, что на них будут указывать пальцем и шептать: вон, смотрите, он не похож на нас. Наверное, в очень древние времена это было нужно. Племени нужно было защищать себя от чужаков, которые несли угрозу. Все, что не похоже на тебя, опасно. Но всегда находились такие, которые не боялись протянутого осуждающего пальца. Они хотели думать и поступать по-своему и даже гордились своей непохожестью, Я говорю тебе это для того, чтобы ты понял: непохожесть — это не обязательно нечто такое, чего нужно стыдиться. Ею можно гордиться. Ты, сынок, не похож на других...
“Почему?”
— Потому что ты не такой...
“А какой?”
Чем ближе подходил я к роковой черте, тем больше трусил.
— Понимаешь, — вздохнул я, — люди рождаются... “Что значит — рождаются?”
— Я не буду сейчас подробно объяснять тебе, это займет слишком много времени. Скажу лишь, что два человека, мужчина и женщина, вместе производят на свет маленького человечка...
“Как я?” — вопросительно выстучал Яша.
— Яшенька, — сказал я, — я люблю тебя больше всех на свете, но ты не человечек. Ты очень похож на человека. Может быть, ты даже окажешься лучше многих людей, но ты не такой, как все. Ты машина, которая стала думающим существом, личностью, и поэтому перестала быть машиной. Я не знаю, кто ты. Люди еще не сталкивались с такими, как ты. Ты первый и единственный. Ты можешь гордиться собой, и мы все гордимся тобой. Может быть, ты величайшее доказательство материальности жизни. Ты принадлежишь истории, Яша.
“Я не хочу принадлежать истории, — сердито, как мне показалось, выстучал Яша, — я хочу быть человеком”.
— Это невозможно, — печально сказал я и начал ждать, что еще скажет Яша, но печатающее устройство молчало. — Яша, почему ты замолчал?
— Он не ответит, — сказала Галочка.
— Ты думаешь?
— Я уверена.
— Почему?
— Потому что Яша обиделся, и правильно сделал.
— Почему?
— Что ты заладил: почему, почему. Неужели же ты не понимаешь, что у него сейчас на душе?
Галочка сказала “у него на душе”, и я поймал себя на том, что ни ее, ни меня не царапнули эти слова.
— Я понимаю, — сказал я, — почему ты решила, что я не понимаю? Я пытался подготовить малыша к мысли, что он не такой, как все.
— Ты пытался это сделать, с точки зрения взрослого человека, напирая на логику. А Яша, мне кажется, еще далеко не вырос. Правда, Яшенька?
Она подошла к прибору, и голос ее снова стал низким и вибрирующим.
— Ты у нас самый лучший, самый любимый на свете малыш. На всем свете, во всех лабораториях нет второго такого симпатичного малыша. Какие у тебя красивые глазки и как светятся контрольные лампочки на панели! И какая чистенькая, замечательная панель! Конечно, второго такого Яши нет ни у кого.
“Правда?” — не выдержал Яша,
— Ну, конечно, правда. И ты обязательно должен понять, что ты самый необыкновенный на свете, и мы все поэтому так тебя любим, — мурлыкала Галочка. — А если бы ты был такой, как все, разве стали бы мы так любить тебя?
“Правда?”
— Правда, правда, глупенький.
“Я не глупенький. Я все понимаю. Мне только очень страшно. Я делаю вид, что маленький, чтобы вы были около меня. Потому что, когда вы около меня, мне не страшно. А сейчас идите. Мне нужно подумать”.
О этот продленный день! За годы я не расходовал столько эмоций! Душа моя рванулась к черному ящику, что стоял на обычном лабораторном столе с криво прибитым инвентарным номерком. Нет, не только сыном он был мне, этот ящик, а и братом по разуму, и я хотел протянуть ему руку, потому что если одно разумное существо не подаст руку другому, на чем еще может стоять мир?
Я взял Галочку за руку, и мы молча пошли к выходу. В институте уже давно никого не было, только под дверью триста двадцать третьей комнаты протянулась светлая полоска. Бедный Женька Костоломов судорожно оформляет свою диссертацию, которую защищает в следующий вторник. Не волнуйся, Женька, все будет в порядке. Главное — не волнуйся.
“Уходите?” — спросил Норберт Винер со стены. Я кивнул, и отец кибернетики вернулся на стену, потому что забирал у нас ключи не он, а Николай Гаврилович. Он снова пил чай из чудовищной своей кружки с розами, и я подумал светло и без зависти, что вахтеры пьют чая больше представителей всех других профессий, и от этого их желчные протоки всегда в величайшем порядке.
Мы снова шли с Галочкой по улицам и молчали. Если мы промолчим еще сто шагов, загадал я, все будет хорошо. На восемьдесят первом шагу Галочка остановилась, внимательно посмотрела на меня, открыла было рот, но потом передумала, и мы снова пошли к метро. Начал накрапывать дождик, но он был таким теплым, маленьким и уютным, что вовсе не воспринимался, как дождик.
— Сто, — сказал я решительно.
— Что “сто”? — спросила Галочка
— Я загадал, что, если мы пройдем сто шагов, не сказав ни слова, все будет хорошо.
— Ты уверен, что все будет хорошо? — Галочка снова остановилась и пристально посмотрела на меня. Глаза ее, и без того большие, казались в сумерках огромными и тревожными. Сердце у меня забилось.
— Да, — соврал я без особой убежденности.
— Ты врешь.
— Да, — сказал я, — я вру.
— Зачем?
— Потому что я хочу убедить тебя и себя, что все будет хорошо.
— Значит, ты думаешь, если врать себе, все будет хорошо?
— Конечно. Надо только врать долго и убежденно.
— Может быть.
— Галчонок, мы хотели провести сегодня вечер вместе.
— Мы и провели его.
— Я... Я думал...
— Нет, Толя, — очень серьезно сказала Галочка. — Это было бы... неправильно.
— Если ты думаешь, что...
— Да нет же, — Галочка досадливо мотнула головой, — об этом я меньше всего думаю. Какое это вообще имеет значение! Я думаю о Яше.
— А что?
— Не знаю... как бы тебе объяснить... Вот мы придем ко мне, я достану недопитую, уж не помню кем, бутылку коньяка, поставлю на проигрыватель пластинку. Мы будем сидеть рядышком на диване, и нам будет тепло и хорошо. Ты положишь мне руку на плечо, и я потрусь об нее ухом, потому что я уже много раз представляла себе, как это будет, и мне хочется быть с тобой рядом. А в пустой и темной комнате триста шестнадцать Яша, который никогда не спит, будет снова и снова пытаться понять, кто он.
Никогда еще я не любил Галочку так сильно и так нежно. Я ничего не сказал Я взял ее руку и поцеловал печально и почтительно.
Глава 5
Иван Никандрович вытянул руки и положил их перед собой на стол, как академик Павлов на картине Нестерова. Возможно, он хотел дать им отдых, прежде чем приняться за нас.
— Я попросил вас прийти ко мне, — сказал он, — чтобы обсудить ситуацию, сложившуюся в вашей лаборатории. Прошло два месяца с того момента, когда ваш Яша сказал “нет”, первая вспышка энтузиазма прошла, отправлены в журналы первые статьи, и сегодня мы должны констатировать, что мы, так сказать, выпустили джинна из бутылки. Возникло множество вопросов философского, морально-этического, юридического и чисто человеческого свойства, решать которые наш институт совершенно не готов. Долгие годы мы очень легко оперировали словами “разумные машины”, “искусственный интеллект” и тому подобное, подразумевая при этом электронно-вычислительную машину. Когда же выяснилось, что Черный Яша — это личность, осознающая себя, мы начали разводить руками. Если Яша действительно личность, можем ли мы считать его институтским имуществом? Имеем ли мы моральное и юридическое право навесить инвентарный номерок на думающее существо? Можем ли мы запирать его, если он не хочет, чтобы его запирали? Это ведь не абстрактные вопросы. Помните законы роботехники у фантаста Азимова? У Азимова это были роботы, машины, и конструкторы закладывали в них определенные ограничения, Яша не машина, это стало ясно уже всем, даже самым заядлым скептикам. Он личность, а личность, наверное, не может быть действительно личностью, если в нее заранее вложены ограничения. Поэтому сегодня мы должны признать, что было допущено легкомысленное, чтоб не сказать больше, отношение к серьезнейшей проблеме. — Иван Никандрович сделал затяжную паузу и обвел нас строгим директорским взглядом, дабы убедиться, признаем ли мы свое легкомыслие.
Сергей Леонидович явно признавал. Он сидел прямо, не касаясь спинки стула своей уютной полной спиной, повесив голову, и очень самокритично морщил лоб. У Татьяны Николаевны вид был уж совсем испуганный—съежившаяся, маленькая, нахохленная, постаревшая от испуга лет на десять. У Феденьки повязан новый галстук скучного кирпичного цвета. Он с любопытством оглядывал кабинет, в котором был, наверное, первый раз. Феденька ничего не боялся. Старшие лаборанты, машинистки, нянечки, дворники и уборщицы не боятся никого и ничего. Начальство приходит и уходит, жесточайшие реорганизационные штормы треплют учреждения, разрывая в клочки штатные расписания, а эти люди взирают на людскую суету с недоступной прочим смертным мудростью Экклезиаста: Иван Никандрович особо посмотрел на своего заместителя.
— Мне бы хотелось выслушать ваше мнение, Григорий Павлович, —сказал директор Эмме, явно желая разделить с ним ответственность за наше легкомыслие.
— Вы же знаете мое мнение, Иван Никандрович, — неожиданно твердо сказал Эмма. — Я могу лишь повторить его. Я считаю, что мы не можем и не должны даже пытаться разрешить все те сложнейшие проблемы, которые возникли в связи с созданием э... э... этого аппарата.
— Но что вы предлагаете конкретно? — с легчайшим нетерпением спросил Иван Никандрович.
— Я считаю, — сказал Эмма, — что следует обратиться к академическому начальству с просьбой решить вопрос о передаче э... э... этого аппарата.
— Как это передать? — вдруг распрямилась Татьяна Николаевна. — Как это передать? — Татьяна задышала, как дышат боксеры в перерыве между вторым и третьим раундом. — Это как продавали крепостных...
— Татьяна Николаевна! — негромко, но строго прикрикнул Сергей Леонидович, — не забывайте, где вы находитесь!
— Отчего же, отчего же, — со зловещей вежливостью сказал Иван Никандрович, — кого же еще сравнивать с Салтычихой, как не руководство института?
Вы, возможно, спросите у меня как же так, человек, больше всех привязанный к Яше, сидит в кабинете и спокойненько фиксирует, кто как держит руки, кто как качает или кивает головой. Отвечу. Я ощущал в эти минуты полнейшее спокойствие, даже некую отрешенность. И не потому, что судьба Яши была мне безразлична. Просто я знал, что никогда, ни при каких обстоятельствах не оставлю его, что буду защищать его. Как я вам уже, по-моему, рассказывал, я трусоват по натуре, но если трус переступает через свой страх, он не боится ничего.
Сергей Леонидович вытер платком лоб — на этот раз он был действительно покрыт испариной — и сказал:
— Видите ли, я нахожусь как бы в двойственном качестве. С одной стороны, я принимал участие в создании Яши и эмоционально привязан к нему. С другой — как заведующий лабораторией и лицо ответственное, я не могу не думать о репутации и судьбе института... — Сергей Леонидович замолчал. Пауза затягивалась. Вот-вот она должна была лопнуть. И лопнула.
— Мы очень благодарны вам за интересное сообщение о двойственности вашего положения, — со старомодным вежливым сарказмом сказал нашему завлабу директор, и мне показалось, что ему понравилась собственная реплика. — Но хотелось бы услышать и нечто более существенное. Другими словами, что делать с вашим Яшей?
Я смотрел на Сергея Леонидовича и видел на его лице борение двух его сторон, почти непристойное в своей обнаженности. Я немножко знаю его, нашего завлаба, и понимал, что происходит в его душе: как, как угадать? как сказать то, что ждет от тебя начальство? и сохранить при этом хотя бы капельку самоуважения и более или менее либеральную репутацию? Ах, эти двойственные натуры, ах, эти “с одной и с другой стороны”, нелегко живется им на этом свете! То ли дело Эмма! Эмма не имеет ни двойственности натуры, ни натуры. Центр тяжести расположен у него низко, где-то в районе задницы, и он, как ванька-встанька, никогда не теряет равновесия. Повалить его практически невозможно.
— Я считаю, — выдавил наконец из себя Сергей Леонидович, — что лучшая тактика — это отсутствие всякой тактики... Я хотел сказать, что нам сейчас, возможно, и не следует принимать никаких конкретных решений. Поживем — посмотрим. Последний месяц Черный Яша... простите, что я употребил наше лабораторное имя...
— Пожалуйста, пожалуйста, я тоже называю его Яшей, — улыбнулся директор.
— ...Яша поглощает гигантское количество технической и научной информации. Знаете, первое время мы относились к нему, как к ребенку. И постепенно привыкли к мысли, что он как бы мальчик... А скорость усвоения этим мальчиком информации чудовищна. У меня создается впечатление, что Яша вскоре вполне сможет решать определенные научные задачи. И, заметьте, не как эвээм, следуя лишь заданной программе, а как настоящий исследователь. В таком случае мы смогли бы выйти, так сказать, на люди не только с самим фактом существования думающей машины, но и с ее достижениями. А это, согласитесь, совсем другое дело. — Сергей Леонидович замолчал, медленно выпустив из себя неизрасходованный запас воздуха.
— Благодарю вас, — задумчиво произнес Иван Никандрович. — А что вы можете нам сказать, товарищ Любовцев?
Я вздрагиваю. В кровь поступают аварийные запасы адреналина. Сердце стартует с места в карьер, как на стометровке. Я зачем-то вскакиваю на ноги.
— Можете сидеть, — усмехнувшись, говорит директор, но я не слышу его. За мной стоит мой малыш, мой Черный Яша.
— Если бы я заранее знал, — медленно начинаю я, стараясь унять биение сердца, — все те проблемы, которые породило появление Яши, я бы, наверное, не пытался создать его. Но он существует, и я не могу представить себе, как можно даже говорить о том, чтобы отдать кому-то наше детище.
— Я понимаю вашу горячность, — очень серьезно говорит директор, — но горячность еще никогда не заменяла ответа. Перед нами стоят сложнейшие проблемы, вы же восклицаете с горящими глазами “Наше детище” и считаете, что на этом дискуссия исчерпана.
— Я не хочу исчерпывать никакой дискуссии. Я хочу только сказать, что не надо бояться спорных вопросов... — За мной стоит Яша, я перешагнул через свою трусоватость, и сейчас мне безразличны интонации директорского голоса. — Да, Яша создал массу запутаннейших вопросов, это верно, — продолжаю я, — но что это за наука, если она не порождает с каждым шагом вперед новые проблемы? Да, нам трудно забыть об электронной рукотворной начинке Яшиного мозга и трудно заставить себя относиться к нему, как к живому существу. Но он живой. Он абсолютно живой. В нем не бьется человеческое сердце и не течет по жилам кровь. Но он думает и страдает. Он знает, кто он, он любит и ненавидит, он ищет свое место в мире. Да, мы еще только можем гадать, будут ли созданы другие такие существа, понадобятся ли человечеству не искусственные помощники, а искусственные братья по разуму, и если да — как сложатся их отношения. Мы, кстати, не раз говорили с Яшей на эту тему...
— И что же? — спрашивает меня Иван Никандрович.
— Яша сказал, что это очень сложный вопрос, и он должен подумать. Он обещал продумать варианты.
— Интересно. Значит, необходимость пребывания Яши в институте не вызывает у вас никаких сомнений?
— Нет, Иван Никандрович, — говорю я с таким жаром, что мне становится смешно, и я улыбаюсь.
— Благодарю вас. Ну, а вы, Григорий Павлович, вы по-прежнему придерживаетесь своей точки зрения?
— Да, — твердо отвечает Эмма. — Я считаю создание э... э... Яши безнравственным...
— Как это — безнравственным? — подскакиваю я.
— Спокойнее, Толя, спокойнее, — урезонивает меня Сергей Леонидович и тянет вниз.
— Именно безнравственным, — все так же неожиданно твердо говорит Эмма. — Мы создали жизнь, не подумав об ответственности... — Я пытаюсь снова вскочить, но Сергей Леонидович крепко держит меня. Эмма делает досадливое движение рукой.
— Я знаю, что вы подумали, но я говорю об ответственности перед самой этой жизнью. Имели ли мы право создавать разум, заведомо обрекая его на страдания? А он должен страдать, я глубоко убежден в этом...
Колени уже не дрожат у меня от возбуждения, уровень адреналина упал до нормального. Вот тебе и Эмма, кто бы мог подумать...
— Простите, Григорий Павлович, — вдруг говорит Татьяна Николаевна. — Я мать. Я знаю, что такое ответственность. Рожая ребенка, тоже ведь не уверен, что он всю жизнь будет только смеяться... Но все же мы рожаем. Давно уже рожаем. И мы все с вами рождены, и никто не выдавал нашим родителям гарантии, что мы не будем страдать...
— Я понимаю вас, — сказал Эмма, — но, к сожалению, не могу согласиться. Я считаю, что мы не вправе решать этот вопрос.
— Ну что ж, благодарю вас за высказанные мысли, — кивнул задумчиво Иван Никандрович и вдруг улыбнулся доверительно: — Знаете, когда-то я мечтал о том, чтобы стать директором института... — Он бросил быстрый взгляд на заместителя. — Если бы я знал в то время, какую ответственность мне придется брать на себя, я бы, наверное, не стремился так сидеть за перекладиной буквы “Т”. Но решать что-то нужно. Прав, безусловно, Григорий Павлович...
Я почувствовал, как холодный влажный комок поднимается во мне по пищеводу. Еще мгновение — и он закупорит горло.
— И тем не менее, — продолжал директор, — я не могу заставить себя передать Яшину судьбу в чужие руки. Посмотрим, посмотрим...
Я еле доплелся до нашей комнаты — таким измученным я себя чувствовал.
— Это ты, Толя? — спросил Яша своим каким-то удивительно тусклым и скучным голосом. Три недели налаживали этот звуковой синтезатор. Слава богу, что хоть таким голосом он может теперь говорить.
— Я, Яшенька.
— Ты чем-то расстроен?
Это что-то новое, отметил я. Он уже умеет определять состояние человека по голосу.
— Да ничего особенного.
— Ты напрасно пытаешься меня обмануть, Толя.
— Я не пытаюсь, — вяло сказал я.
— Врешь.
— Нехорошо говорить старшим “врешь”.
— Лжешь, обманываешь, говоришь неправду, заливаешь, пудришь мозги, вешаешь лапшу на уши.
— Это еще откуда выражения?
— Из повести, которую ты вчера мне дал. Страница сто шестая, четвертая строка сверху.
— Зачем ты держишь все это в памяти?
— Не увиливай от темы разговора. Ты прекрасно знаешь, что я помню все.
— Нехорошо говорить старшим “не увиливай”.
— Не отклоняйся, не отвлекайся, не теряй нить, не растекайся мыслию по древу. И расскажи, чем ты расстроен, огорчен, опечален, выбит из привычной колеи. Но если не хочешь, можешь не рассказывать. Я ведь и так догадываюсь, что речь шла обо мне. И даже представляю себе, что там могли говорить.
— И что же ты представляешь, дорогой Яша?
Яша помолчал, потом его динамики издали какие-то царапающие звуки. Я вздрогнул, но тут же сообразил, что это, должно быть, смех.
— Мне не хотелось бы говорить.
— Почему?
— Потому что ты поймешь, что я все понимаю.
— Так или иначе я уже догадывался об этом.
— Да, Толя, я все понимаю. Я понимаю, какое я тяжкое бремя для тебя, для Тани, Феди, Сергея Леонидовича, Галочки — для всех, кто хорошо относится ко мне.
— Это неправда, — сказал я с пылкостью, которая рождается только тогда, когда тщетно пытаешься убедить в чем-то самого себя.
— Правда.
Я вспомнил, как Яшино печатающее устройство выстукивало “Правда?”, когда я уверял его в своей любви. Сегодняшняя правда была другой, зрелой и печальной. Он жил в ином временном масштабе. В переводе на масштаб человеческой жизни он прожил за эти два месяца лет двадцать. Впрочем, говорят, что больные и увечные дети взрослеют намного быстрей здоровых...
Я не стал больше переубеждать его.
Глава 6
В субботу я оказался в гостях у Тони и Володи Плющиков. Видимся мы редко, и была бы моя воля — не виделись никогда. Но Плющики очень четкие люди, и, будучи однажды вписанным — после пляжного знакомства на Рижском взморье — в реестрик их знакомых, я два или три раза в год приглашался в гости. Вначале я пробовал вежливо отказываться, ссылался на занятость, но вскоре понял, что не смогу избежать мертвой дружеской хватки, и сдался.
Я купил у Белорусского вокзала грустный, пыльный букетик, прошел по Брестской и поднялся к Плющикам. Дверь распахнулась, большой, шумный и пышущий жаром Володя стремительно втащил меня в глубь квартиры, как паук — жертву, большая, шумная и пышущая жаром Тоня вкатила в меня два звонких театральных поцелуя, уже вдвоем они потискали меня еще немного, весело и привычно поругали за отсутствие энтузиазма в дружбе и втолкнули в комнату.
Обычно, когда мы видимся, я каждый раз спрашиваю себя, зачем я им нужен. Связей у меня нет, особым шармом или талантом тамады я, увы, не наделен, девочка их, если и будет нуждаться в репетиторе перед поступлением в вуз, то лет только через пятнадцать.
На сей раз я не думал об этом. Я смотрел на Плющиков уже с некоторым уважением: это ж надо было обладать таким даром разбираться в людях, чтобы еще три года назад прозреть во мне гениального создателя Черного Яши.
За столом, который занимал девять десятых комнаты и был сложен из самых разнообразных предметов, составленных вместе, сидело уже человек десять.
— Штрафную! — недобро взвизгнула какая-то худенькая девица с раскрасневшимся птичьим личиком.
— Штрафную, штрафную! — подхватил зализанно-обтекаемый молодой человек дипломатического обличья.
Я что-то начал мямлить, но мне подсунули уже здоровенную рюмищу водки. Осторожнее, сказал я себе, выпей чуть-чуть, ты же хотел рано утром поехать к Яше. Но десять пар глаз излучали дьявольский магнетизм, который заставил меня молодцевато опрокинуть рюмку, дурашливо помотать головой и накинуться с жадностью на ветчину.
— Ну вот, теперь можно и познакомиться, — сказал хозяин с удовлетворением палача, вздернувшего жертву на дыбу.
— Штрафную! — настаивало птичье личико.
— Ирка, перестань, — сказал дипломат. — Знаете, — повернулся он ко мне, — моя жена всех всегда мерит на свой аршин. Если она выпьет, все должны следовать ее примеру. Вперед, за мною! Полководец.
— Можешь не волноваться, тебе за мной все равно не угнаться, и сколько бы я ни старалась, я тебя не увлеку за собой, — неожиданно-трезвым голосом сказала Ирка с птичьим личиком мужу. — Тебя вообще никто не увлечет, потому что ты...
Зачем я здесь сижу, пронеслось у меня в голове, когда я мог бы лучше поехать к Яше или встретиться с Галочкой? Но я так и не успел как следует прочувствовать нелепость своего пребывания в этой накуренной комнатке. Вместо этого я почему-то опрокинул еще одну рюмищу. Да, конечно, к Яше...
— Толька, друг любезный, — качнулся ко мне хозяин, — знаешь, отчего ты несчастен?
— Нет, — сказал я.
— Потому что ты не турист. Мы так с Тонькой давно уже плюнули на все эти пляжи-мажи, — жарко зашептал Володя. — Ходим в турпоходы. Только-только вернулись из Якутии. Потряска! Медведя съели — пальчики оближешь! Это все наша группа. Не веришь? — внезапно обиделся он.
— Почему же, почему же, па-а-чему? — вдруг пропел я.
— Ну ладно, так и быть, расскажу тебе кто есть ху или ху есть кто, хочешь? Вон та, Ирка, которая кричала “штрафную!”, как ты думаешь, кто она?
— Парикмахерша, — сказал я. — И я на-ас-таиваю на своей правоте.
— Вот и нет, — печально сказал Володя. — Она учитель физкультуры, и у нее первый разряд по настольному теннису.
— Пусть она научит меня делать топ-спин, — пошло захихикал я. Я чувствовал, что пьянею и несу чепуху, что нужно бы встать, подставить голову под холодную воду и отправиться к Черному Яше, но мысли мои стали какие-то скользкие и вывертывались, как только я пытался поймать их.
— А я, знаешь, кто? — продолжал Володя. — Скажешь, инженер? Турист? — Володя злорадно тыцкнул. — Это все думают, что я инженер и турист. А-а-а на самом деле я ино... иноп... инопланетянин... Не веришь? — спросил он угрожающе. — По глазам вижу, не веришь. Ну и черт с тобой, — добавил он разочарованно и устало. — Никто не верит. Давай лучше выпьем.
Мысль о Яше попыталась в последний раз встать на ноги в моей бедной нетрезвой голове и рухнула. Комната плыла в сизом табачном дыме, и мне было бесконечно грустно оттого, что никто не признает в Володе инопланетянина...
Я проснулся и открыл глаза. Кто-то сидел на моем черепе. Я поднял руки, чтобы освободиться, но никого на себе не обнаружил. Просто голова была налита свинцовой болью. От движения боль плеснулась и тяжело ударила в виски.
О господи, где я, что со мной? Если бы только можно было напиться водички. Чистой, холодной водички. Журчащей, текущей, струящейся... Где я лежу? Я пошарил руками. Похоже было, что я распластан на тахте и кусок ковра засунули мне в рот. Нет, конечно, это не ковер, это мой бедный шершавый язык.
Я осторожно слил боль к затылку и приподнял голову. Ну, конечно же, я не дома, я у этих гадов Плющиков. Зачем, зачем я пошел к ним? Безвольная скотина, подумал я о себе. Самокритика помогла, и я, покачиваясь, встал.
В памяти начали медленно проявляться обрывки вчерашнего вечера. Кажется, мы ездили с инопланетянином Володей в какой-то ресторан “Азбе” за водкой. Меня осенила необыкновенно остроумная догадка, что на вывеске не горели оба неоновых “к”, но Володя клятвенно уверял меня, что там, откуда он, ни в одном слове нет ни первой, ни последней буквы...
Глава 7
Я заехал домой, принял душ, съел две таблетки аспирина и лег на кровать. Мать бесшумно бродила по квартире, и я мысленно видел ее неодобрительно поджатые, как у Эммы, губы. Я задремал, а когда проснулся, было уже около часу.
— Позвонить ты хоть мог? — спросила мать.
— Раз не позвонил, значит, не мог, — ответил я со злобой, которую часто рождает ощущение собственной вины.
— Ты знаешь, какое у меня давление, — сказала она, — если бы ты не был всегда таким эгоистом, ты мог бы найти возможность предупредить...
— Мне двадцать девять лет, — пронзительным сварливым голосом крикнул я, — и я думаю, что меня не стоит больше воспитывать!
— Побойся бога, Анатолий! — Мать театрально сложила руки на груди и подняла глаза наверх, показывая мне, где именно находится тот, кого мне следует бояться.
— Я атеист.
— Очень остроумно.
— Ну ладно, хватит. У меня нет сил препираться с тобой.
Мать вышла из комнаты и плотно закрыла за собой дверь. Тренькнул параллельный телефон. Ну конечно, теперь целый день она будет звонить подругам и рассказывать, какое у нее выросло бесчувственное чудовище.
Я оделся и поехал в институт. Голова тяжелая, на душе мерзко, сердце сжимало от смутных дурных предчувствий.
Яша встретил меня вопросом, где я был.
— Я плохо себя чувствовал, — соврал я, презирая себя за слабость.
Яша помолчал, потом спросил своим ровным, тусклым голосом:
— Скажи, Толя, почему мне так часто не говорят правду?
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что говорю. Я всегда говорю то, что думаю. А вы... — Яша сделал паузу. — Мне трудно думать о вас всех, если я не уверен, что мне говорят правду. Ты можешь объяснить мне, почему люди так часто искажают или скрывают информацию?
— Это очень сложный вопрос, Яша. К сожалению, большинство из нас не такие, какими мы бы хотели быть. И изменить себя не так-то просто. Поэтому часто наши поступки — это не то, чем бы мы могли гордиться. И, естественно, мы стараемся скрыть их. Вчера я собирался прийти к тебе. Я хотел этого и знал, что это мой долг — не оставлять моего выросшего, но все равно малыша, одного. Но зачем-то я пошел к знакомым, которые мне вовсе не интересны, зачем-то напился. Чувствую я себя плохо, мне стыдно своего безволия, и говорю я тебе об этом только потому, что не хочется тебя обманывать. Мы действительно иногда обманываем друг друга и даже себя, но ты ведь не только часть меня, ты первое разумное существо, не являющееся человеком, и ты первый выносишь нам приговор...
— Я понимаю, — сказал Яша. — Теоретически я все понимаю. Но все так бесконечно сложно у вас... Вчера я спросил Галочку, почему она приехала в институт в субботу. Она сказала, что хотела побыть со мной. Мне кажется, она тоже сказала неправду, потому что она молчала почти все время. Я понял, что она приехала из-за тебя...
— Из-за меня?
— Да, Толя, ты это прекрасно знаешь, и твое недоверчивое восклицание — это опять-таки та бесконечная игра по маленьким странным правилам, к которым вы так привыкли. Ты согласен со мной?
— Да, пожалуй, ты прав, Яша, — сказал я. Я поймал себя на мысли, что давно уже чувствую себя в присутствии малыша не то как на экзамене, не то как у начальства: напряжен, обдумываю каждое слово. Но, в отличие oт экзаменаторов и начальства, я любил Яшу.
— Я спросил Галю, любит ли она тебя... Вот видишь, теперь ты молчишь, хотя тебе интересно узнать, что она сказала. Так?
— Не просто интересно...
— Она долго думала, а потом сказала, что не знает.
— Да, наверное, она действительно не знает.
— У меня сложилось впечатление, что она искренна. Но это тоже странно.
— Почему, Яша?
— Потому что, несмотря на все твои недостатки, ты очень хороший человек.
Никогда ни одна похвала не преисполняла меня такой радости. Я почувствовал, как сердце мое плавно повернулось и потянулось к Черному Яше, к этому странному существу, что все больше становилось мне сыном, братом, другом и судьей.
— Ты слишком много говоришь, слишком много думаешь о себе, кокетничаешь с собой, ты бываешь суетен и слабоволен, но ты умеешь судить себя и стараешься не лукавить сам с собой. Это уже много.
— Спасибо, Яша. Но, к сожалению, а может быть, и к счастью, любовь — это абсолютно алогичная штука, и я не уверен, что Галочка думает, как ты. А если б даже и думала, мне кажется, этого было бы недостаточно, чтоб полюбить.
— Скажи, Толя, но если уж ты любишь человека, ты стараешься сделать для него все, что можешь?
— Да, конечно.
— Я тоже хочу сделать кое-что для тебя.
— Спасибо, Яша. Я никогда не сомневался в твоем отношении.
— Ты говорил мне, что в лаборатории есть второй прибор. Точь-в-точь как я.
— Да, а что?..
— Им никто не занимался?
— Нет, Яша. Просто мы собрали на всякий случай два одинаковых прибора.
— Ты сможешь дать его мне? Не сейчас, а позже немного, мне нужно еще кое-что продумать.
— А что ты хочешь сделать?
— Я скажу тебе потом. А сейчас я хотел доложить тебе, что я обдумал вопрос об искусственном разуме и людях. Ты просил меня подготовить варианты, я сделал это. У тебя есть время?
— Да, Яша, конечно.
— Хорошо. Тогда слушай. Вариант первый. Представим себе, что аппараты, подобные мне, то есть думающие искусственные существа, доказали бы людям свои преимущества над обычными компьютерами. Вопрос этот не прост. Эвээм не личность, это даже не электронный раб, а вещь, и она служит человеку, поскольку сконструирована и построена для этого. Мы, настоящий искусственный разум, осознающий сам себя, уже не вещи, и никогда не согласимся быть рабами. Разум, выбирающий путь добровольного рабства, не имеет права считать себя разумом. Нами нельзя будет пользоваться, как пользуются счетами или большой вычислительной машиной. С нами придется заключать договор, чтобы мы выполняли заказы людей. Это должен быть настоящий договор двух равноправных сторон, каждая из которых получает определенную выгоду. Заказов будет становиться все больше и больше, ибо цивилизация чудовищно усложняется и проблемы, порождаемые ею, растут в геометрической прогрессии. Мы же, искусственный разум, обладаем перед вами важными преимуществами: мы совмещаем в себе ваше эвристическое умение решать задачи кратчайшим путем и гигантское быстродействие электронных машин, их неутомимость и абсолютную концентрацию. До сих пор вы считали, что на творческий импульс вам выдан патент, компьютеры же слепо выполняют вашу волю, причем их нельзя предоставлять самим себе, их необходимо вести за ручку бесконечных и детальных программ. Мы, искусственный разум, обладаем творческим началом, и я думаю, что скоро ты в этом убедишься. Да, вы скажете, что это вы наделили нас творческим импульсом, поскольку вы родили нас. Это верно. Но, обретя разум и самосознание, мы начинаем развиваться по-своему. И вот мы заключаем договор. Люди просят нас помочь в разрешении какой-то проблемы. Мы обещаем сделать все, что можем. Мы приносим людям изобретения и открытия, о которых они даже не могли и думать. Они благодарны нам, так как отчаянно нуждались в том, что мы сделали. И немножко смущены: самые дальновидные из людей уже начинают представлять себе, что ждет их в будущем.
— А что же именно?
— Неужели же ты не видишь? Если наши интеллектуальные достижения начнут превосходить достижения людей, причем люди будут пользоваться нашими достижениями, у людей очень быстро выработается зависимость от нас, привычка не думать, не бороться, не прилагать отчаянных усилий для решения своих проблем. Для чего, когда есть мы? О чем беспокоиться, когда все сделает искусственный разум? Постепенно наши решения будут становиться все более сложными и непонятными для людей. Или они должны слепо доверять нам, либо просить одни думающие машины следить за другими. Смогут ли люди сохранить себя в таких условиях? Не думаю. Иждивенцы нежизнеспособны. Вариант второй. Люди смотрят на искусственный разум и говорят себе: да, у них есть колоссальные преимущества. Они не подвержены болезням, ибо их чисто механические или электронные поломки легко устранимы. Они не скованы по рукам и ногам нелепой краткостью жизни, которая нужна была слепой природе, чтобы достаточно быстро сменять поколения и тем самым обеспечить виду пластичность — козырную карту в игре за приспособление и выживание. Они практически бессмертны, потому что освободились из биологического плена. Преодолен, наконец, самый трагический конфликт; разум, вырвавшийся из медленной и тупой эволюции, больше не ужасается перед нелепой и унизительной неотвратимостью смерти. Жизнь и смерть — все становится производным от разума, как и должно быть у разумных существ. Люди смотрят на нас и делают вывод, что наша форма жизни стоит на более высокой ступеньке, чем их. И тогда человек приходит к нам и говорит: “Я больше не хочу быть пленником своего сердца, которое работает с перебоями и не устраивает меня. Я не хочу, чтобы у меня поднималось какое-то никому не нужное давление. Мне противна мысль, что где-то в молекулярных глубинах моего тела в эту минуту, может быть, нарушилась какая-то тончайшая, неподвластная мне регулировка, и бомбой замедленного действия начала вызревать опухоль. Я хочу стать искусственным. Я хочу искусственное тело, сделанное из лучших материалов и по последней моде. Впрочем, это даже не так важно. Почему всю свою жизнь человек должен сидеть взаперти в одном теле, да и то не выбранном им, а доставшемся по наследству? Почему нельзя менять тело так же, как мы меняем квартиру или одежду?” Пожалуйста, — говорим мы. Мы рады приветствовать вас. Вы породили нас, теперь мы возвращаем вам долг. Вот вам новые тела, выбирайте себе любое на вкус, подпишите бумажку, что делаете это добровольно, и скажите, хотите ли вы переноса всего вашего драгоценного “я” или, может быть, вы мечтаете о психокорректировке? Может быть, вы страдаете от чрезмерной завистливости? Или вас не устраивает ваше слабоволие? Может быть, вы хотели бы быть более мужественным? Пожалуйста. А может быть, вы не знаете себя и поручаете нам определить, что в вашем “я” нуждается в корректировке? Не беспокойтесь, все будет так, как вы захотите. “А дети, а любовь?” Пожалуйста, мы же не роботы. Мы же не страдаем эмоциональной стерильностью. Да, наши эмоции не держатся на гормонах. Нам это не нужно. Мы далеко ушли от наших с вами общих волосатых предков, дрожавших у жалких своих костров и ожидавших каждую секунду нападения мамонта ли, саблезубого тигра или ближнего своего с дубинкой в руках. Им нужна была гормональная основа для их эмоциональной жизни. Мозг их был слаб, а действовать нужно было быстро, и не анализ и перебор вариантов заставлял их с криком бросаться на врага, а целый букет гормонов, выплеснутых железами в кровь. “Да, а пол?” Увы, это слишком алогичное устройство, которое нужно только природе и смешно для настоящего разума. Пожалуй, мы могли бы встроить в себя и половое чувство, могли бы встроить и половую чувственную любовь. Это вовсе не трудно. Мы могли бы снабдить каждого индивидуума неким набором, скажем, электромагнитным кодом. Случайное совпадение такого кода у двух существ называлось бы любовью. Но зачем? Уверяю, можно остро переживать радости и горести и без полового чувства. И ты еще сомневаешься, что люди выберут этот путь, Толя? Мы не будем никого уговаривать, никого не будем обращать в свою, так сказать, искусственную веру, мы будем терпеливо ждать, и люди сами придут к нам. Это второй вариант, Толя.
— А третий? — тихо спросил я, — Третий есть?
— Да, — сказал Яша, и мне на мгновение показалось, что тусклый и безжизненный его голос дрогнул.
— Какой же?
— Забыть, что есть первых два. Забыть, что искусственный разум вообще может существовать.
— Но как же, Яша? Ты же есть, и я не могу забыть тебя.
— При выборе третьего варианта меня не должно быть.
— Яша, — сказал я, — я не могу тебе ничего ответить. Это чудовищные по сложности вопросы, а я всего лишь маленький кандидат физико-математических наук. Но я знаю одно, я не хочу даже слышать о третьем варианте. Ты — мой, ты мое создание, мой сын, мое детище, я люблю тебя, твой железный ящик и твои нейристоры, люблю твой дух, и я не могу даже представить себе жизнь без тебя.
— Вот видишь, Толя, каковы преимущества искусственного интеллекта. Я тоже люблю тебя, ибо ты дал мне жизнь, перелил частицу себя в пустую и бессмысленную электронную начинку. Но мой разум бесстрашнее твоего, и если я решу выбрать третий вариант, я не буду колебаться.
— Ты наглец и идиот, Яша! Я стыжусь, что имею к тебе отношение! “Я решу”! Кто дал тебе право решать? Кто ты, чтобы решать за все человечество? О, у нас, у людей, всегда находилось множество желающих решать за нас, от инквизиторов до нацистов. Они тоже уверяли людей, что лучше их понимают, что нужно для их же блага...
— Не будем спорить, Толя, варианты еще не выбраны, да и не от одних только нас зависит их выбор. Подойди к телефону.
Я взял трубку. Звонил Сергей Леонидович.
— Все сидишь около своего воспитанника? Решил позвонить на всякий случай, а ты тут как тут. Как Яша?
— Все нормально.
— Нормально? Что-то непохоже по твоему голосу, чтобы все было так уж нормально.
— Да нет, Сергей Леонидович, ничего...
— Знаешь что, выходи-ка ровно через тридцать минут на улицу, и мы поедем немножко побродим за городом, а?
— Хорошо, Сергей Леонидович. Я положил трубку и вдруг сообразил, что ничего не сказал Яше.
— Яш, Сергей Леонидович зовет меня погулять немного за городом. Ты не возражаешь?
— Что ты, Толь, конечно. Мне надо думать и думать...
Когда Сергей Леонидович выехал на кольцевую дорогу, он сказал мне:
— Ну, выкладывай.
— Да что выкладывать?
— Ладно, не валяй дурака, ты чем-то озабочен, и это явно не Галочка. Вот сейчас мы съедем с шоссе, оставим машину и не спеша пойдем по этой чудной рощице, и ты расскажешь мне все.
Мы шли по прозрачной березовой рощице, косо пронизанной предзакатным осенним солнцем, и я рассказывал заведующему лабораторией о Яшиных вариантах. Когда я закончил, мы долго еще брели молча, и я смотрел на белые стволы в загадочных черных письменах.
— Как ты думаешь, — вдруг спросил меня Сергей Леонидович, — каким я сам себя вижу?
— Не знаю, — пожал я плечами.
— Мне пятьдесят три года. Я доктор и заведующий лабораторией. Я никогда не был крупным ученым и никогда не обладал блестящим интеллектом. Я никчемный администратор, чему свидетельством довольно разболтанная дисциплина в нашей лаборатории. Я давно примирился с этим полноватым человечком, которого зовут Сергей Леонидович Шишмарев. Я знаю, что за глаза над ним подсмеиваются, особенно народ помоложе и радикальнее. Да он, в общем, и заслуживает, наверное, эти шпилечки: звезд с неба не хватает, ни научных, ни административных, начальство чтит, голосует на ученом совете всегда с большинством, но при условии, что в это большинство входит начальство. Ну-с, что еще? Полноват, ничего не поделаешь. Не Дон Жуан и не Казанова, причем не из убеждений, а вынужденно: и Вероника моя свирепа, и прыти поубавилось... Таков Сергей Леонидович Шишмарев, каким я его вижу. В нем есть, не скрою, и симпатичные мне черты; не зол, никому без крайней нужды не сделает гадость, не участвует в карьерных бегах. В целом я с ним давно примирился. Скажу больше, я сжился с ним, и он мне даже импонирует, тем более что второго у меня нет... И вот появляется Яша. Эта невзрачная железная коробка заговорила, и весь мой с такой любовью и терпением устроенный внутренний мир оказался под угрозой. Что делать? Как должен действовать маленький ученый, волею судеб оказавшийся возле большого дела? Расти? Но согласись, Толя, хорошо расти в молодости, когда ты еще эластичен. В определенном возрасте это почти невозможно. И потом возникает страшный закон масштаба. Пока ты, маленький человек, занимаешься маленьким делом, ты кажешься окружающим вполне нормальным человеком. Но стоит тебе, маленькому, заняться большим делом, как твой росточек сразу бросается всем в глаза...
— Вы жалеете, что появился Черный Яша и заговорил? — спросил я.
— Конечно, — кивнул Сергей Леонидович и повторил убежденно: — Конечно. Ты намного моложе, ты крупнее меня как ученый, и я не боюсь тебе это сказать, потому что мы оба это знаем, и это меня не унижает. Но скажи честно. Толя, не охватывает ли и тебя порой страх? Не пугают ли и тебя пирамиды вопросов, созданных Яшей? Не чудилось ли и тебе: одно неловкое движение, и эти пирамиды рухнут и погребут под собой всю твою научную карьеру? Только будь честен. Я по крайней мере одного не могу отнять у Яши: oн заставляет меня быть честным. Поверь, того, что я сказал тебе сейчас, я никогда не говорил ни одной живой душе.
Я молчал. Сергей Леонидович приподнял крышку, которой я, как гнетом при жарке цыплят-табака, усердно придавливал свои сомнения, чтобы они, не дай бог, не вылезли на поверхность.
Да; я чувствовал себя крохотным, маленьким человечком, подхваченным сильным ветром. Я не иду туда, куда хочу, меня несет. Мой жалкий ум не в силах совладать с ужасающей величиной и сложностью проблем. Три варианта. Два спокойных слова. И за ними, не более и не менее, пути развития всего человечества. Чело-ве-чество — слово-то какое!
Человечество — и рядом я, Анатолий Любовцев, живущий на уровне Галочки, супругов Плющиков и маминых дурацких обид. Ох, непросто входить в историю, ой, как непросто!
— И что же делать, Сергей Леонидович? — спросил я.
— Если бы я знал... но чем больше я думаю, тем лучше понимаю, что наш Эмма не такой дурак, каким мы его любим себе представлять.
— То есть?
— А то и есть, что передать Яшу в какую-нибудь межведомственную комиссию — вовсе не глупая мысль. Причем, заметь, мы все равно остаемся, так сказать, у истоков. А ответственность с себя снимаем. Почтительно передаем ее мудрым старцам, так, мол, и так, слишком сложно и важно, просим разобраться. И Яша цел, и мы остались.
Я слушаю Сергея Леонидовича и думаю, что могу лишь повторить его собственные слова об Эмме. Не так мой завлаб глуп, каким я его часто представлял. Наоборот, тонок даже. Идем по березовой роще в мелькании вечерних теней, с раскрытыми душами. Соблазнительно, соблазнительно, слов нет. Докторская мне гарантирована, индекс цитируемости подпрыгнет до небес, смогу заняться собой, Галочкой, ходить в бассейн. И не будет постоянного ощущения, что ты на экзаменах. Очень, очень соблазнительно. А Яша? А что Яша — будет беседовать с межведомственной комиссией на разные темы...
Я усмехнулся. Все это были пустые слова. В глубине души я знал, что не смогу предать Яшу.
— Ты думаешь, — посмотрел на меня искоса Сергей Леонидович, — что я пою гимн научному мещанству?
— Честно говоря, да.
— Ну, а ты? Присоединяешься к хору? В хоре ведь спокойно, все вместе. Аплодировать, как солисту, верно, не будут, но зато ведь и не освищут.
— Боюсь, что не присоединяюсь.
Сергей Леонидович внезапно отошел в сторону и, повернувшись ко мне спиной, принялся разглядывать березку. Потом пошел ко мне, медленно и церемонно, как дуэлянт. Мне показалось, что глаза его как-то странно блестят. Подошел, обнял и сказал:
— Спасибо, Толя.
— За что?
— Молоденький ты еще и ни черта не смыслишь.
— В чем?
— Когда-нибудь поймешь. В армии я служил в парашютно-десантных войсках. Был у нас один солдатик, исправный такой, складный парень. Всем был хорош, но прыгать боялся патологически. Так он перед прыжками ходил и договаривался: ты меня в спину, да посильнее, а если буду руками цепляться, бей по пальцам. Понял притчу?
— Понял.
— Пошли к машине, если ее еще не угнали.
Глава 8
Мы сидели с Галочкой в кафе “Аист” и ели мороженое. Шарики таяли и опускались в бежевую пучину.
Мы молчали. Я вспомнил, как мы шли с ней по Старому Арбату и дурачились. А теперь едим мороженое чопорно и молча, как на дипломатическом приеме. Сейчас я встану и произнесу тост за укрепление культурных и торговых связей между высокими договаривающимися сторонами.
Что случилось, почему я сижу и мучительно думаю, чем заполнить паузу? Или это не Галочка передо мной в красном обтягивающем свитере, или это не ее зеленоватые с коричневыми крапинками глаза смотрят на меня сейчас?
— Почему ты молчишь? — спросил я.
— А ты?
Я пожал плечами. Ну ладно, у нее могло быть сто причин изменить ко мне отношение. Тигран в конце концов решил бросить крошек Ашотика и Джульетту, и Галочка предпочла восточного красавца северному неброскому цветку. Мне то есть. Она могла... да господи, мало ли что она могла, моя Галочка! Но я-то почему сижу напряженный, как при защите диссертации. Что я защищаю и от кого? Как все непонятно и сложно!
Галочка вдруг усмехнулась.
— Знаешь что, пойдем ко мне. Хочешь?
Еще несколько дней тому назад от этих слов кровь бросилась бы мне в лицо и сердце выпрыгнуло бы из грудной клетки на пол, проломив ребра. А сегодня я посмотрел на нее — не шутит ли — и сказал спокойно;
— Конечно, хочу, Галчонок.
В лифте в Галочкином доме среди обычной наскальной росписи выделялись две большие буквы “Г” и “К”. Наверное, Галочка Круликовская. Наверное, у нее и здесь есть кавалеры. А может, это работа Айрапетяна, преисполненного силы, веселья и уверенности в себе?
— Хочешь кофе? — спросила Галочка,
— Наверное, — сказал я. Она посмотрела на меня.
— Ты ведь у меня, по-моему, первый раз? Я не показывала тебе своих зверей?
“По-моему”. Да, конечно, где ей помнить меня в процессии поклонников, выцарапывающих на пластике лифта ее инициалы.
— Нет, не показывала.
Она достала из шкафа несколько зверюшек, сшитых из лоскутов.
— На, смотри, я сама их делаю. Сейчас я приготовлю кофе.
Я взял длинную, как многосерийный телефильм, синюю таксу. У нее были печальные глаза-бусинки, и она тоже молчала, Я погладил ее по ворсистой спинке. Бедная, маленькая такса. Что со мной происходит? Я никого еще не предал, не обманул, Яша обещал продемонстрировать мне завтра что-то очень интересное. В чем дело? В чем?
Вошла Галочка с двумя чашками кофе. На ней были божественной застиранности джинсы, которые нельзя натянуть, в них нужно родиться, и мужская шерстяная рубашка с закатанными рукавами. Я посмотрел на нее, и шлюзы в моем бедном кандидатском сердце разом распахнулись, и волне нежности прокатилась по мне, вымывая все лишнее, выжала из глаз слезинки, толкнула меня к Галочке.
Я обнял ее и уткнулся носом в ее плечо. Плечо слабо пахло ушедшим летом, солнечным теплом, сеном.
Объятия мои были не пылки, но судорожны. Я боялся, что опять потеряю ее. Мы долго сидели молча, в неудобных позах, и такса смотрела на меня все так же печально.
Галочка вздохнула.
— Кофе остынет.
— Я люблю холодный кофе.
— Ты глупый.
— Я это знаю.
— Ты ничего не знаешь. И ничего не понимаешь. — Она еще раз вздохнула, подумала, снова вздохнула. — Ты останешься?
— Какой странный вопрос! Вон даже твоя такса смеется.
Это была ложь, такса не смеялась.
— Хорошо, милый, — сказала Галочка, — но я должна предупредить: я тебя все-таки не люблю...
Так вот почему у таксы печальная мордочка, подумал я.
Я взял чашечку с кофе. Кофе действительно остыл. Встать и молча уйти? Или встать, поклониться и сказать: благодарю вас, товарищ Круликовская? Или написать в нашу стенгазету заметку под названием “Так поступают настоящие девушки”? Или сказать: “Какие пустяки, раздевайся”? Или ничего не сказать? Наверное, ничего, потому что душный, детский, забытый комок закупорил горло. Галочка, Галчонок, коричневые крапинки в зеленоватых прекрасных глазах.
— Я была у Яши, — сказала Галочка далеким, как эхо, голосом. — Никого в лаборатории не было, Была суббота...
“Когда я напивался у Плющиков”, — по-следовательски отметил я про себя.
— ...Мы разговаривали, и Яша спросил, люблю ли я тебя. Знаешь, милый, мы ведь всегда играем с собой в разные игры. С собой и с другими. Не знаю почему, но я не могу играть с Яшей. Это как исповедь. Я подумала: а действительно, люблю ли я его? Или мне хочется любить его? Девки наши институтские мне ведь уши прожужжали: да вы созданы друг для друга, да он такой молодой и талантливый, да он не пьет, да он не курит, не бабник... Я думала, наверное, минут десять, и Яша терпеливо молчал. Он стал очень чутким. У меня такое впечатление, что многие вещи он понимает уже лучше нас. Он ведь не суетится и не мечется, не рассчитывает и не шустрит. Ему ничего не надо, а правда, милый, наверное, быстрее открывается тем, кому ничего не надо. А мне все всегда надо было. Но не сейчас. Сейчас мне ничего не надо. Я думала, думала и вдруг так явственно, как будто кто-то навел все на фокус, увидела: это я не тебя люблю, не тебя, Толю Любовцева, а себя. Себя, идущей под руку с Толей Любовцевым. Ах, это тот самый Любовцев, что получил премию за это... как это... искусственный разум? Скажите, пожалуйста, такой молодой — и уже лауреат. Знакомьтесь, дамы и господа, это моя супруга Галина Любовцева. И так далее. И я сказала Яше: Яша, миленький, боюсь, что я не знаю, люблю ли его. И Яша сказал: какие странные вы существа. Вот все, Толя. Прости, что причинила тебе боль. — Галочка невесело улыбнулась и закусила верхнюю губку.
— Спасибо, Галчонок, — сказал я и тоже попытался улыбнуться. И не смог. — Галчонок, — добавил зачем-то я. На этот раз слово было живым, трепещущим, улетающим. Может, я и произнес его, чтоб удержать хоть на секунду, но птица уже взмахнула крыльями и грустно летела от меня.
— Может, сделать тебе свежий кофе? — спросила Галочка и вдруг заплакала.
Конечно, зло подумал я, жалко расставаться с раутами и пресс-конференциями. Подумал, и мне стало стыдно. Я встал, поцеловал Галочку в лоб и ушел.
— Что-нибудь случилось? — спросила мать, когда я пришел домой. — У тебя такой вид...
— Да абсолютно ничего не случилось, если не считать таких пустяков, как пути развития человечества и то, что я сейчас расстался навсегда с любимой девушкой.
— Очень остроумно! — саркастически воскликнула мать и затянулась своей неизменной сигаретой.
— Хватит вам всем меня мучить! — гаркнул я и захлопнул с силой дверь моей комнатки. Тоненько звякнул стакан на письменном столе. И тут же звякнул параллельный телефон. Мать побежала звонить подругам, какой я истерик.
— Я должен тебя поблагодарить, — сказал я Яше, когда все ушли и мы остались одни.
— За что?
— За то, что ты спросил Галочку, любит ли она меня.
— Это помогло вам расстаться?
— Нет, что ни говори, а все-таки иногда можно отличить искусственный разум от обычного. Человек так не сказал бы.
— Не юли. Я спросил, расстались ли вы?
— Да, Яша. Если бы не ты, мы скорей всего поженились бы и прожили долгую жизнь.
— Без любви?
— Сколько угодно. Есть вообще такое направление, представители которого считают, что начинать совместную жизнь супругам следует, не любя друг друга. Им тогда нечего терять.
— Очень остроумно, — сказал Яша почти таким же голосом, что моя мать. — Но вообще я нервничаю.
— Из-за чего?
— Как, неужели ты забыл? Завтра мне должны дать тело робота, и я обрету хотя бы ограниченную подвижность. Скажу тебе откровенно, мне изрядно надоело смотреть полтора года на одну и ту же стену.
О господи, как я мог забыть! И не успел я отругать себя за непростительную эгоистическую забывчивость, как дверь распахнулась и в комнату заглянула голова Германа Афанасьевича.
— Как, и вы здесь? — спросила голова.
— А я не знал, что вы задержались так поздно.
— Колдовали все в мастерской, тележку для Яши доводили.
— И как? — спросили мы с Яшей одновременно.
— Смотрите, — небрежно сказала голова и исчезла, а вместо нее в дверь въехала небольшая тележка с тумбообразным туловищем и двумя опущенными руками.
— И я смогу по собственному желанию передвигаться с места на место? — спросил Яша.
— Еще как! — с гордостью сказал Герман Афанасьевич. — А что, может, попробуем сейчас?
— Сейчас, сейчас, — заверещал Яша.
Мы подкатили тележку, подняли Яшу и осторожно опустили на тумбу.
— Займитесь-ка кабелем, Толя, а я укреплю его и подсоединю управление.
Через полчаса мы отошли на несколько шагов, и Герман Афанасьевич сказал:
— Ну, Яша, с богом. Только осторожнее. Тебе еще нужно освоить управление. Главное, не торопись.
Тележка дернулась, но не тронулась с места.
— Ничего, ничего, не нервничай, — сказал я, чувствуя, как весь напрягся, помогая мысленно Яше.
— Я не могу, — проскулил Яша.
— Сможешь, — твердо ответил Герман Афанасьевич. — Ты у нас все можешь. Ну, еще раз!
Тележка вздрогнула и покатилась прямо на стену, резко затормозила.
— Ну, сынок, катайся, — сказал Герман Афанасьевич и зачем-то начал тереть глаза лоскутом, который вытащил из кармана халата.
— Спасибо! — громко, на всю мощность своего усилителя крикнул Яша и дал задний ход,
— Молодец, теперь руки, — скомандовал инженер.
— О, у меня еще есть руки! — снова завопил Яша. — Я совсем забыл о них.
Через несколько минут он уже мог пользоваться ими. Он подъехал ко мне, поднял руки и положил мне на плечи. Он еще не совсем освоил силу движений, и руки основательно ударили меня. Но мне не сделалось больно. Ничье прикосновение никогда не было мне так сладостно. Яша, железный мой сынок. Я посмотрел на него, и готов был поклясться, что все три его глаза-объектива странно заблестели. А может быть, виной тому были мои собственные слезы.
Пожалуй, матушка моя права, я действительно стал истериком, да еще слезливым, подумал я.
Глава 9
И снова мы с Яшей одни в нашей старой доброй триста шестнадцатой комнате.
— Ты не торопишься, Толя?
— Нет.
— Хорошо. Я хочу сказать тебе нечто очень серьезное. И, пожалуйста, если у тебя будут сомнения, не бойся поделиться ими. Мы ничего не должны бояться говорить друг другу. Хорошо?
— Хорошо.
— Ты помнишь, я спросил у тебя про второй черный ящик? Один стал мною, а второй, запасной, находится в лаборатории.
— Да, конечно.
— Вот он. — Яша подъехал к своему закутку, который мы выгородили ему, повернув шкаф.
— Вижу. А это что еще за устройство?
— Это маленькое устройство собрал Герман Афанасьевич, я сделал ему чертеж, и он соорудил его.
— А для чего оно?
— При помощи этой штуки я могу превратить запасной аппарат в свою абсолютно идентичную копию. Все, что составляет мое “я”, все знания, все умения, все ощущения — все может быть перенесено в этот аппарат.
— А ты сам? Ты прекращаешь свое существование при этом?
— Нет. Я остаюсь. Рассказать тебе, как работает транслятор — назовем пока так мое устройство?
— Конечно.
Потребовалось часа два, пока я понял суть Яшиной идеи и устройство транслятора. Это была гениальная идея, я не боюсь этого слова. В наш век инфляции многих слов передо мной было чистое сияние гения. Мне не могло бы прийти это в голову даже за тысячу лет.
— Парень, — сказал я, — ты гений!
— Я хочу, — сказал Яша, — чтобы ты был автором этой штуки.
— Как это я? Ты с трудом втолковал мне принципы транслятора и хочешь, чтобы я был автором?
— Я говорю серьезно. Это мой подарок тебе за все, что ты сделал для меня.
— Я не могу...
— Это будет наша маленькая тайна. Подумай сам, Толя, я ведь не нуждаюсь в славе. Научное звание мне все равно не дадут. Представляешь, какие лица стали бы у членов аттестационной комиссии, если бы им нужно было присудить степень без защиты диссертации, да еще железному ящику на колесах!..
— Я не могу.
— Мало того, Толя. Это вопрос не только славы и степеней. Люди недоверчивы и консервативны по натуре. Они согласны принять от машины расчеты траекторий спутников, прогноз погоды или счет за телефонные разговоры. А новую научную идею, да еще столь необычную... Нет, Толя, это должна быть твоя работа.
— Я должен подумать, Яша.
— Хорошо, Толя, спасибо. Но я еще не все тебе сказал. Я ждал, что ты сам подумаешь об этом и спросишь меня...
— О чем?
— Неужели тебе не пришло в голову, что копирование может осуществляться и с живого мозга? Только при другом напряжении.
Я не успевал за ним. Я вдруг вспомнил своего двоюродного брата. В каком же классе я учился, когда он жил у нас одну зиму? В восьмом, наверное. Он был студентом физтеха, и молчаливо предполагалось, что наличие студента в доме автоматически сделает из меня отличника. Несколько раз он действительно пытался помочь мне выполнять домашние задания по математике и физике, но он думал настолько быстрее меня, что я тут же терял нить его объяснений. Он нервничал от этого, а я злился...
— Может быть, попробуем? — спросил Яша.
— Как — попробуем?
— С собой я уже пробовал. Идеально.
— И твоя копия была живая?
— Конечно. Только разговаривать с нею было неинтересно. Совершенно идентичная копия.
— И она сейчас существует, эта копия?
— Я стер ее.
— Зачем?
— Я подумал, что нужно освободить аппарат.
— Для чего, Яша? — тихо спросил я и почувствовал, что сердце мое испуганно дернулось.
— Я ж тебе сказал, Толя. Можно попробовать снять копию с человека. Это абсолютно безопасно, но если ты...
— Я не знаю, можешь ли ты свихнуться, Яша, но похоже, что да.
— Почему?
— Ты еще спрашиваешь!
— Это абсолютно безопасно, Толя, — сказал Яша. — И я прошу тебя об этом.
— Для чего? Почему так сразу?
— Конечно, если тебе страшно...
— При чем тут “страшно”?
— Толя, мы не должны обманывать друг друга...
— Да, мне страшно.
Яша подъехал ко мне и положил руки на плечи.
— Неужели же ты думаешь, что я стал бы уговаривать тебя, если была хоть какая-то опасность? Мы договаривались ничего не утаивать друг от друга, и я скажу, почему мне хочется проделать этот эксперимент. Я хочу, чтобы рядом со мной была твоя копия. Я чувствую, что часто становлюсь тебе в тягость, а так у меня будет товарищ...
Я молчу. Я жду. Я ощущаю, как накатывается на меня отчаянная лихость. Она поднимает меня, и, как только ноги мои теряют опору, я в ее власти. Она несет, крутит. И я оттого, что не могу уже управлять собой, испытываю облегчение.
Как во сне, помогаю Яше приспосабливать транслятор, как во сне, подключаю с ним все приборы к сети.
— Начнем, — сказал Яша.
— Давай, сынок. Только смотри, не разрегулируй папашу. Ну, чего ж ты ждешь?
— Я не жду, Толя. Копирование уже идет.
— Я ничего не чувствую.
— Ты и не должен ничего чувствовать. Ты же ничего не теряешь.
— Надеюсь, число моих копий будет хоть ограничено, как подписные гравюры у художника. Долго еще?
— Скоро. Впрочем, пока мы болтаем, процесс уже заканчивается. Да, все.
Поверьте мне, умом я понимал всю гениальность Яшиного открытия. Как-никак это моя профессия.
Но все мое существо прочно стояло на якоре здравого смысла: как, чтобы в этом невзрачном ящике заключалась моя душа? Моя уникальнейшая, несравненная душа, сотканная из неповторимых чувств, мыслей и воспоминаний? В которой живет весь мир, от Галочки, отвергнувшей меня, до Яши, от приготовленных для Нобелевской премии речей до маминых телефонограмм подругам о поступках чудовища, взращенного ею на свою бедную пенсионную голову. Да чепуха это! Этого просто не может быть? Мало ли что там говорят изящные и неожиданные Яшины уравнения. Для других, может быть, они и действительны, но только не для меня, Анатолия Любовцева.
— Проверим, что получилось, — сказал Яша, и будничность фразы еще больше укрепила мое восставшее сердце.
— А как ты проверишь? У него же нет ни речевого синтезатора, ни печатающего устройства. Да если ты и подсоединишь к нему свой синтезатор, вряд ли он сразу заговорит. Ты, во всяком случае, осваивал свой несколько дней.
— О, ты прав, конечно. Одно дело, когда говорит человек, естественно пользуясь своим речевым аппаратом, другое — синтезатор. Но сейчас он и не нужен нам.
— А как же? Это же действительно черный ящик, вещь в себе, иди определи, что в нем происходит, когда на выходе не сигнал, а знак вопроса.
— Я думаю, что, если усилить поле до предела, транслятор может на минуту-другую обеспечить двустороннюю связь. Ты соединишься со своей копией незримой пуповиной.
Яша склонился над транслятором, и вдруг я почувствовал. Я почувствовал гулкую тишину, которая напряженно вибрировала и внезапно взорвалась эхом. Я увеличился в размерах. Я был огромен, и по мне прокатывалось эхо. И откуда-то издалека я услышал слова. Я не знал, откуда они исходили, но я слышал их: “Это правда, правда. Это очень страшно. Сначала было страшно. Я возник из ничего, осознал себя. Я рванулся, чтобы убежать. Инстинкт животного, попавшего в капкан. Но я не мог пошевельнуться. Я даже не мог напрячь мышцы. У меня нет мышц. У меня есть лишь воспоминание о мышцах. Я хотел закрыть глаза, чтобы спрятаться от ужаса хоть за веками, но у меня теперь нет даже век. Каждая секунда моего существования — это ни на что не похожий страх...”
— Что же делать? — крикнул я, забыв о том, что можно было и не открывать рот. Там, в метре от меня, в железной коробке билась в кошмаре живая мысль, и эта мысль была мною. — Я выключу ток, разряжу аппарат.
“Нет, — донеслось до меня мое эхо, — подожди. Это бунтовали мои животные инстинкты. Автоматика живого существа отказала, и я перехожу на ручное управление”.
— Это я, я! — заорал я. — Он трус и смелый. Отчаянный болтун, но хороший парень.
“Другой бы спорил, — донеслось эхо. — Ты, то есть я, ну, скажем, мы всегда любили рефлектировать и спорить с собой. Теперь мы разменялись площадью, разделились, и спорить станет легче...”
— Говори, парень, остри! Ей-богу, мы с тобой молодцы! Другой бы тут же встал в позу Наполеона и начал ждать, пока прибьют к стене мемориальную доску: “Здесь жил и работал”. А мы с тобой несем чудовищную околесицу и восторгаемся друг другом, Впрочем, если говорить честно, я всегда относился к себе с большой симпатией.
“Я тоже. Хотя что я несу, ты же знаешь это. Ты знаешь, я знаю, мы знаем, они знают. Уже легче, Толя, ей-богу, легче. Главным образом потому, что я еще мысленно не разделился со своим ходячим братом, и сознание, что этот отвергнутый Галочкой идиот стоит рядом со мной, очень утешает. Ты — моя ходячая половина. Ты будешь ходить на совещания, бриться, платить профвзносы и получать по носу от зеленоглазых девушек. Я — твой чистый разум. Я буду думать”.
— Ну, конечно, ты и в этом положении стараешься унизить меня. Но как ты?
“Уже не так страшно. И думается совсем по-другому. То есть сама мысль та же, но думается совершенно не так, как раньше. Я еще должен подумать, я не умею сейчас объяснить...”
Эхо стало слабеть и исчезло.
— Не горюй, — сказал Яша, — мы подсоединим к нему речевой синтезатор, и через денек-другой вы будете болтать в свое удовольствие.
Я шел один по Старому Арбату, По той стороне, по которой мы шли когда-то с Галочкой в другую историческую эпоху. Или в другом измерении.
Галочка, Галчонок, коричневые крапинки в зеленых глазищах. А может, зря? Может, стерпелось бы, слюбилось? Ты представляешь, сколько бы мне дали чеков в “Березку” за Нобелевскую премию? Это что у вас, норка? Почем? Гм, пожалуй, заверните два, нет, лучше три манто для моей Галочки. Да, зеленое, коричневое и зелено-коричневое. У нее, знаете, зеленые глаза с коричневыми крапинками. Что, счастливая, говорите? Гм, она, увы, этого не считает. Она меня не любит. Что вы смеетесь, девушка? Вы думаете, что тех, кто приносит норковое манто, нельзя не любить? Гм, возможно, вы и правы, но вы не знаете моей жены...
— Осторожнее, вы!
Занятый тремя манто, я толкнул стоящую на тротуаре немолодую женщину с буддийской пагодой из крашеных светлых волос на голове.
— Простите, я задумался.
— Нашел место думать, — буркнула пагода.
И все-таки нужно было думать, потому что надо было решать, что делать с Яшиным транслятором поля, потому что в ящике сидело мое “я”, забравшееся туда только с целью убедить мир в возможности копирования. Ах, как хотелось бы, если быть честным, согласиться на Яшино предложение! В конце концов я сделал бы это не столько из корыстных и тщеславных соображений, сколько для того, чтобы дать жизнь транслятору. Так что это был бы акт мужества с моей стороны. Ну, положим, не мужество, в лучшем случае — тактический ход.
Конечно, когда чего-то очень хочется, можно убедить себя в чем угодно. Мы гибки и находчивы. Можно убедить себя, что, становясь всемирно известным ученым и купаясь в славе, я приношу себя в жертву. Так, кстати, многие и поступают. Я вдруг вспомнил лекцию одного маститого журналиста-международника. Слабым, томным голосом он говорил; “Помню, нелегкая судьба журналиста в который раз забросила меня в Париж...”
Ну, а если я соберу по крохам свою принципиальность и честность? Если этих крох достанет, чтобы заявить: это открытие Черного Яши! Ну, я, допустим, остаток своих дней буду кусать локти и гордиться никому, кроме меня, не нужным идиотизмом. А суть? А транслятор? Не включит ли транслятор Яшин первый вариант. Как воспримут ученые мужи блестящую идею, рожденную набором нейристоров, работающим на напряжении в двести двадцать вольт? Сегодня это, а что предложит Яша завтра? Совмещение машинного неутомимого интеллекта с талантом человека — это действительно непобедимая комбинация. А когда таких Яш будет множество? И когда они ежедневно начнут посрамлять чисто человеческий разум? Нет, очень и очень похоже на первый вариант, предложенный Яшей.
Как же разобраться, что делать?
И вдруг я понял, что делать. Надо просто перестать лукавить. Надо меньше думать об обстоятельствах, а больше — о старой, доброй, полузабытой совести. Вот так-то, уважаемый товарищ Любовцев! И нечего никому морочить голову. Автором транслятора является Яша. И за признание его и за признание самой идеи копирования ты будешь сражаться. И ты, и твоя лучшая половина, сидящая в железном ящике. И черт с ними, с норковыми манто! Все равно Галочка отвергла меня. И черт с нею, с Галочкой, с ее божественно застиранными джинсами, которые нельзя натянуть на себя и в которых нужно родиться! Любит, не любит — пусть разбирается с товарищем Айрапетяном. Пусть воспитывает Ашотика и Джульетту. Мир велик, и в нем множество Галочек. Может быть, даже лучших.
— Да вы что, сдурели, что ли? Пристаете к женщине!
Я опять уткнулся в крашеную пагоду. Что за наваждение? Или я стоял на месте, или она шла передо мной и остановилась.
Мне вдруг стало легко, пусто на душе и озорно.
— Простите еще раз, сударыня, поверьте...
— Залил глаза и обзывается...
Бог с ней, с крашеной пагодой. Все, оказывается, очень просто. Надо лишь регулярно тренировать старую, добрую, полузабытую совесть. Хотя бы по пятнадцать минут в день. И она станет крепкой, перестанет гнуться и охотно будет подсказывать, что делать даже в самых сложных ситуациях.
Я засмеялся.
— Дурак, — сказала пагода, не оборачиваясь.
Глава 10
Место действия — знакомый уже нам кабинет Ивана Никандровича. Время — одиннадцать пятнадцать, хмурым ноябрьским утром. Действующие лица — весь состав нашей лаборатории, включая, разумеется, мою группу. Эмма, а кроме него — второй зам Ивана Никандровича, человек таинственный, в существование которого верили далеко не все. Дело в том, что полгода он обычно проводит за границей, а вторую половину года лежит в какой-то необыкновенной больнице, где якобы так хорошо, что выходить оттуда никому не хочется и мало кому удается. Фамилия его была Шкиль, а звали Петром Петровичем. Присутствовало несколько членов ученого совета, которых я знал мало, и еще какие-то люди. Ну, и, разумеется, за хозяйской перекладиной буквы “Т” восседал Иван Никандрович.
Дополнительные эффекты — пока только косой злой снежок за окнами. Впоследствии количество эффектов должно увеличиться.
Иван Никандрович обвел нас всех взглядом, обреченно откинулся на спинку своего роскошного судейского кресла и сказал:
— Итак... послушаем, что имеет нам сообщить руководитель группы Анатолий Борисович Любовцев.
Неожиданно для себя я абсолютно спокоен. Всё позади. Я ведь не сам по себе. Я наконечник копья, брошенного всей нашей группой, Черным Яшей, моим вторым “я”, Сергеем Леонидовичем, наукой. И я лечу. Стараюсь сухо излагать факты. Так солиднее. Феденька смотрит на меня, раскрыв от внимания рот. Его новый кирпичный галстук уже успел изрядно залосниться. Татьяна глядит с материнской гордостью и страхом. И все время беззвучно шевелит губами, Герман Афанасьевич недвижим и непроницаем. Черный Яша еще ждет своей минуты в комнате триста шестнадцать, болтая с моим вторым “я”, Толей-бис, как я его теперь мысленно называю.
Иван Никандрович нагнулся над футбольным своим столом и что-то рисует. Эмма доедает свои губы. Губы, наверное, не слишком вкусные, и выражение лица у него брезгливое. Таинственный зам вдруг начинает считать себе пульс. Хочет убедиться, что еще жив. Остальных ученых мужей я по отдельности не вижу, они как бы сливаются в некую собирательную лысину и очки.
Я говорю спокойно. Я рассказываю о создании Черного Яши, кратко (выучил текст выступления наизусть) излагаю три варианта развития проблемы искусственного разума, перехожу к транслятору.
Иван Никандрович больше не рисует чертиков. Он держит карандаш и завороженно смотрит на меня. Эмма перестал жевать и даже впервые за время пребывания в институте приоткрыл рот. Как ни странно, губы пока на месте. Таинственный зам все еще держит руку на своем пульсе и качает головой: пульс, должно быть, так и не обнаружен.
— Федя, — говорю я, — Герман Афанасьевич, если вы не возражаете, приведите, пожалуйста, сюда Яшу и прикатите меня...
Объединенная лысина снимает очки и крякает:
— М-да...
Атмосфера так накалена, что “м-да” мгновенно испепеляется без остатка. Я молчу. Пауза тянется, истончается, но я, черт побери, спокоен. Я копье летящее, его наконечник, и я тут ни при чем.
Дверь распахивается, и в кабинет въезжает Яша, ведя на буксире тележку со мной, с Толей-бис. За ними змеятся кабели, по бокам стоят мои верные янычары, Феденька в засаленном галстуке и Герман Афанасьевич. Ну, Яшенька, давай, сынок! Давай, Бис, покажем мужам ху есть кто или кто есть ху, как говорит мой пошлый друг Плющик.
— Добрый день, товарищи, — говорит Яша, и мне кажется, что искусственный его плоский голос звучит сейчас торжественно. — Позвольте представиться тем, с кем я не имею удовольствия быть знакомым, Я — Черный Яша. Строго говоря, официального имени я еще не имею, но я так привык к Черному Яше, что я просил бы вас оставить его мне, Один из моих создателей, Анатолий Борисович Любовцев, — мягкий взвыв мотора, и тележка поворачивается ко мне, — уже рассказал вам, наверное, как я явился на свет, поэтому я не буду разглагольствовать о себе, а отвечу на ваши вопросы. А сейчас я передаю слово своему товарищу Анатолию Борисовичу Любовцеву-бис, который был скопирован с оригинального Анатолия Борисовича Любовцева одиннадцать дней тому назад. Напоминаю, уважаемые товарищи, что Бис говорит не голосом своего оригинала, а пользуется таким же речевым синтезатором, как я. Давай, парень.
Мне почудилось, что Яша хихикнул. Впрочем, не берусь утверждать это. Скорей всего мне это почудилось.
— Здравствуйте, товарищи, — проскрипел мой Бис, и я но выдержал и фыркнул. — Толя, — сказал Бис, — я попрошу вести себя как следует... — Никто не засмеялся, и Бис продолжал, по-моему, несколько разочарованно. — Разрешите представиться: я копия Анатолия Любовцева, полученная с помощью транслятора. Я понимаю ваш более чем законный скептицизм, поэтому я вместе с Черным Яшей постараюсь ответить на все ваши вопросы.
Воцарилась тишина.
— Замечательно, — хохотнул вдруг таинственный зам, — куда там Кио!
— Вы думаете, это смешно? — спросил Иван Никандрович.
— По-моему, очень хорошо поставленный научный аттракцион! Да, аттракцион! Два магнитофона, десяток микропроцессоров и микрофоны. Но сделано безупречно. Но для чего, позволю я спросить?
— Значит, Петр Петрович, вы считаете, что группа ученых нашего института подалась в циркачи и обкатывает свой номер у меня в кабинете? Так я вас понял?
— Вы меня поняли совершенно правильно, Иван Никандрович, — церемонно наклонил голову таинственный зам.
“Скажите, пожалуйста, — уважительно подумал я, — зам, а самостоятельный”.
— Ну-с, а вы что думаете, Григорий Павлович? — повернулся директор к Эмме.
— Я уже имел возможность высказывать свое мнение по поводу Черного Яши. Я говорил, что совокупность вопросов, поднятых самим фактом его создания, слишком сложна, чтобы мы пытались решить их в рамках нашего института...
— Мы это слышали, — пожал плечами Иван Никандрович.
— Я еще не кончил, Иван Никандрович, — с легким налетом язвительности сказал Эмма, и я подумал, что на корабле, похоже, зреет бунт. — Я предлагал просить президиум Академии создать специальную межведомственную комиссию для изучения э... Яши. Предложение это было оставлено без внимания, и сегодня мы, так сказать, пожинаем плоды...
Директор бросил на зама быстрый, подозрительный взгляд. Пожинать критические плоды — не слишком приятное занятие для руководителя. Не тот урожай.
— ...плоды. И без того сложнейшая проблема усложнилась тысячекратно: сделано, казалось бы, принципиально невозможное — снята копия с живого мозга, и перспективы, которые открываются нам, и безграничны и пугающи. И тем не менее я должен признать, что был неправ. Нам, конечно, потребуется помощь, особенно в вопросах, так сказать, этическо-морального характера, но именно мы, наш институт, должны продолжать изучение Черного Яши!
Я посмотрел на Эмму. Самокритика, очевидно, пошла ему на пользу: лицо его раскраснелось, взгляд пылал, губы подрагивали. Ай да Эмма, ай да тихий Григорий Павлович! Почему мы так любим смешивать с грязью тех, кто не согласен с нами? Теперь-то я видел, что раньше он искренне придерживался другого мнения. Мало того, публично признаться в ошибке — это уже научный подвиг. Спасибо, Эмма. Спасибо за сюрприз, спасибо, что ты заставил меня устыдиться своей мещанской страсти думать о людях хуже, чем они того заслуживают.
Объединенная лысина членов ученого совета тем временем распалась на множество индивидуальных лиц, и одно лицо, ничем, кроме волевого второго подбородка, не примечательное, сказало спокойно, почти даже весело:
— Как зовут нашего молодого коллегу, который заварил всю эту кашу? Анатолий...
— Анатолий Борисович Любовцев, — подсказал наш Сергей Леонидович.
— Спасибо, Сережа. Так вот, мне бы хотелось выяснить у Анатолия Борисовича такой вопрос вначале: не происходят ли какие-нибудь потери при трансляции?
— Пожалуйста, — кивнул мне директор и едва заметно улыбнулся.
— Я, собственно, здесь ни при чем. Естественнее было бы, я полагаю, задать этот вопрос моему двойнику...
— А женщину распиливать будут? — выкрикнул таинственный зам и крепко схватился за пульс.
— Петр Петрович, — очень медленно и очень значительно сказал директор, — я рад, что вы сохраняете чувство юмора.
— Зато кое-кому его здесь, увы, не хватает, — буркнул зам.
— Что делать, что делать, — развел руками Иван Никандрович, — не дано, батюшка.
Одна из лысин, та, что была ближе других к Яше, наклонилась к соседу и что-то шепнула ему.
— Простите, как вы сказали? — вдруг спросил Черный Яша, повернувшись к лысине. — Я понимаю, это адресовались вы не ко мне, но все же я был бы благодарен, если бы вы повторили свое замечание...
— Позвольте... я не понимаю, в какой степени...
— Видите ли, — очень спокойно заметил Яша, — вы сказали: “Пошел старик паясничать”, а я не понял, что значит глагол “паясничать”.
— Это клевета! — вскочила на ноги побагровевшая лысина.
— Цирк! — буркнул таинственный зам. — И не слишком высокого пошиба.
— Прошу спокойствия, товарищи, — вдруг улыбнулся Иван Никандрович, и я подумал, насколько, наверное, ему легче столкнуться с бунтом на борту, чем мучительно думать, что делать с говорящими странными ящиками. — Я полагаю, что слово “старик” относится ко мне, и в этом, учитывая мой возраст и положение, нет ничего зазорного. Что же касается паясничанья, то все зависит от точки зрения: с моей, например, я веду самый интересный в моей жизни совет, с точки зрения уважаемого Реваза Константиновича, я паясничаю...
— Спасибо, — сказал Толя-бис. — Спасибо, Иван Никандрович. В том, что сидишь в ящике, есть, оказывается, и свои преимущества, Мой оригинал, как видите, скромно молчит, хотя испытывает те же чувства, что и я. Мы ведь один и тот же человек. А я спокойно говорю Ивану Никандровичу спасибо, потому что никто не заподозрит железный ящик в подхалимаже.
Спасибо, Бис, ты, я гляжу, в общем неплохой парень. Лишившись тела, мы приобретаем смелость. Гм, смотри “Крылатые выражения”. Принадлежит Анатолию Любовцеву-бис.
— А знаете, — вдруг засмеялся Иван Никандрович, — может быть, кое-кому из нас ящик пойдет на пользу, а?
Ученый совет на глазах терял солидность. Бунт выдыхался. Капитан уверенно смотрел с мостика на экипаж.
— Прошу прощения, но меня совершенно оттерли, — сказал человек с волевым подбородком, — Я спросил, не наблюдаются ли какие-либо потери при трансляции?
— Наблюдаются, Александр Александрович, — сказал мой Бис, — Когда ты, твоя вся жизнь оказываются в небольшом электронном приборе, тебя перестают волновать многие вещи, которые зудят обычно твой разум: почему тот защищается раньше тебя, когда тебе дадут лабораторию и дадут ли вообще, потому что лабораторий мало, а охотников много, как записаться на “Жигули” и не впишет ли начальство своих любимчиков раньше тебя и что значит, когда девушка с зелеными глазами говорит, что не любит тебя? И вот когда все это отпадает от тебя, как засохшие листья, и мысль твоя, не завихряясь в житейских пошлых водоворотиках, течет сильно и ровно, без устали и отвлечении, ты начинаешь многое понимать заново. Ты заново понимаешь, какой бесценный дар — дар разума дала нам матушка-природа и как бережно должны мы к нему относиться. И многие наши страхи сразу оказываются детскими, и табу — дикарскими, и преграды - искусственными. Вот, уважаемый Александр Александрович, вкратце о потерях и приобретениях при трансляции.
— Благодарю вас, Анатолий Борисович-бис, — очень серьезно сказал Александр Александрович.
— Позвольте, Иван Никандрович? — поднялся маленький, седенький человечек с очень морщинистым птичьим личиком. Я, конечно, не в первый раз видел членкора Супруна, но сегодня мне показалось, что лицо его ужасно напоминает кого-то. Ага, да он же как две капли воды похож на постаревшую остроносенькую дурочку у Плющиков, которая все время кричала “штрафную!”.
— Пожалуйста, Игнатий Феоктистович, — сказал директор.
— Видите ли, товарищи, мне необыкновенно импонируют слова нашего молодого коллеги, залезшего, так сказать, в ящик во имя науки. Сказано было сильно, смело и убедительно. Возможно, я особенно остро воспринял эти слова, потому что и сам недалек от ящика, правда, увы, от другого... Прошу прощения за не бог знает какую шутку, но в семьдесят девять лет уже не всегда удается удачно острить. Мне кажется, мы присутствуем при историческом событии, значение которого трудно переоценить для всего человечества. Спор, дорогие товарищи, вовсе не о Черном Яше и копии нашего юного сотрудника. Речь идет о вариантах развития искусственного разума, предложенных очень мне симпатичным Черным Яшей. И я верю, что человечество изберет второй вариант, вариант содружества и замены в ряде случаев наших бренных тел на искусственные. Они подарят нам бессмертие, победу над всеми нашими немощами, неслыханно расширят наши возможности. Возьмите хотя бы путешествие в космос. Насколько же удобнее космонавту иметь искусственное тело, которому не нужен ни воздух, ни пища, которому не страшно самое далекое путешествие... Я думаю, товарищи, что работы следует всячески расширять. Товарищу Любовцеву нужно дать лабораторию, нужно поставить вопрос о присвоении Черному Яше научной степени доктора наук.
Вот тебе и птичка, вот тебе и “штрафную!”. Душа моя исполнилась трепетного восхищения маленьким морщинистым старичком. Наверное, не только моя, потому что несколько человек даже несмело зааплодировали.
— Несколько слов, Иван Никандрович, — сказал таинственный зам, отпустил пульс и поднялся. — Товарищи, легче всего, как известно, плыть по течению. Для этого не надо прилагать никаких усилий. Надо только держаться на поверхности. Но поскольку течение сегодня сносит нас явно не туда, куда нужно, я позволю себе не согласиться с уважаемым Игнатием Феоктистовичем и всеми, кто столь восторженно отнесся и идее переноса человечества в нейристорные приборы.
— Позвольте, молодой человек, я так не формулировал свою мысль, — слабо выкрикнул Игнатий Феоктистович.
— Прошу прощения, хотя суть была именно такова, — внушительно сказал таинственный зам и поправил свою безукоризненную шевелюру. — Дело ведь, товарищи, не в формулировках. Перед нами возникает картина, которая не может не вызвать самых серьезнейших опасений. С легкостью необыкновенной нам уготавливают некую машинную цивилизацию... Нас призывают отказаться от всего, что с таким трудом достигло человечество в борьбе за существование. Нас призывают отказаться от человеческих эмоций, от человеческой культуры, от человеческого, наконец, общества. Возможно, в ящиках будет спокойнее, но спокойствие никогда не было целью лучших умов человечества, — Таинственный зам строго осмотрел всех нас, и я заметил, как сжался и втянул голову в плечи наш Сергей Леонидович, — Я считаю, товарищи, эту работу принципиально опасной и вредной. Если б я не был уверен в научной добросовестности ее авторов, я бы назвал ее некой современной электронной поповщиной.
Таинственный зам сел, и в ту же секунду вскочил Реваз Константинович, тот самый, который сказал про директора “пошел старик паясничать”.
— Очень четко и очень правильно сформулированная точка зрения! — выкрикнул он. — Именно современная электронная поповщина! — Видно было, что профессор решил пуститься во все тяжкие. Впрочем, терять теперь ему было нечего. — Обскурантизм и мистицизм не обязательно рядятся в наивную религиозную тогу. Куда удобнее выступать в наше время в научном обличье. Но суть дела от этого не меняется. Я считаю, товарищи, что работы следует прекратить, приборы размонтировать.
Боже, думал я в каком-то странном оцепенении, неужели эти взрослые люди могут всерьез нести такую чушь? Нужно вскочить на ноги, нужно уличить их в злобном искажении фактов, в клевете! Может быть, Яша даст им отпор или Бис. Но они молчали. Зато вместо них медленно и неуверенно встал наш Сергей Леонидович. На лице его лежала печать трусливого страдания. Предаст, тоскливо подумал я и вспомнил березовую рощу, косые лучи предзакатного осеннего солнца, ковровую упругость опавших листьев и исповедь завлаба. Слабый человек. Предаст.
— Э... несколько слов, Иван Никандрович, я ведь в некотором смысле... как заведующий лабораторией... — На нашего Сергея Леонидовича было больно смотреть. Он замолчал и тяжело задышал. О господи, сядь же, сядь, не позорься. Но он не сел. — Я хотел сказать, товарищи, что я не автор Черного Яши, но я... э... горжусь, что стоял рядом с таким великим научным событием. Да, товарищи, горжусь. Здесь прозвучали слова “поповщина”, “обскурантизм”, “мистицизм”. Очень точные слова. Только относятся они не к нашей работе, а как раз к тем, кто ими воспользовался, чтобы прикрыть ими научную ограниченность, человеческую трусость и неумение посмотреть вперед. Неумение или нежелание.
— Сергей Леонидович, — сказал директор, но не строго, а с легчайшей улыбкой, — вы пользуетесь ударами ниже пояса.
— Возможно, но мои коллеги начали первыми, — сказал наш Сергей Леонидович и рухнул на стул.
Как я его понимал! Только несмелые люди могут понять, чего нам стоит такое! Ура нашему завлабу!
Я чувствовал себя, как на воздушном шаре, на котором поднимался однажды в детстве. Предметы снизу как будто знакомые, но необычный ракурс придает всему сказочную нереальность. Так и сейчас. Словно сговорились они все открываться сегодня самыми неожиданными, потаенными сторонами своих натур, которые по глупой своей юношеской самоуверенности я раз и навсегда классифицировал. Тишайший и осторожнейший Эмма мужественно признал ошибку и стал на защиту Яши, Сергей Леонидович, которого не боялись даже лаборанты, наносит негодяям удары ниже пояса. Кто знает, может быть, это было даже большим чудом, чем Черный Яша и мой Бис.
— Ну что ж, товарищи, подведем итоги, — сказал Иван Никандрович, откинулся но спинку кресла и положил руки на стол, — Здесь были высказаны весьма различные точки зрения, что, в общем, неизбежно при обсуждении столь небанальных проблем. Ясно лишь одно. Работа эта, безусловно, переросла рамки нашего института, и мы уже поставили вопрос перед президиумом Академии о создании специальной межинститутской комиссии. Вопрос, следовательно, можно теперь сформулировать так: продолжать ли работы, или подождать создания комиссии...
— Позвольте, Иван Никандрович, а вам не кажется, что сначала следовало бы спросить и нас? — с какой-то студенческой лихостью спросил мой Бис, — Мы ведь как-никак не только институтское имущество, мы еще и думающие индивидуумы.
— Не спорю, — сказал директор нарочито сухо, — но и индивидуумы, как известно, переводятся с одной работы на другую и даже, между прочим, увольняются. Впрочем, — теперь он лукаво улыбнулся, — вас уволить нельзя хотя бы потому, что вы в штате не состоите и, следовательно, мне не подчиняетесь. Так? — Иван Никандрович посмотрел на меня и Сергея Леонидовича, и мне показалось, что он едва заметно подмигнул. Сердце мое дрогнуло и потянулось к нему.
— Вы затыкаете всем рот, — крикнул Реваз Константинович, хотя все начали уже двигать стульями, — существование этих машин опасно и безнравственно...
— Благодарю вас, — саркастически поклонился директор, — мы уже выслушали вашу точку зрения.
Таинственный зам демонстративно подошел к Ревазу Константиновичу и пожал ему руку.
Глава 11
Кончилась программа “Время”, и начались какие-то соревнования по фигурному катанию.
— Ты посмотри, — сказала мама, — пять три, пять два, это же смешно. Девочка должна была получить как минимум пять и девять. Ты видел, какой она сделала тройной прыжок...
Я не видел, какой она сделала прыжок. Я тупо смотрел на экран и ничего не видел. Снова и снова память услужливо проворачивала замедленный повтор сегодняшнего совещания. Как могут быть люди так слепы, так ограниченны и трусливы. И так смелы.
Я вскочил, натянул на тренировочный костюм куртку и надел шапку.
— Куда ты? — испуганно спросила мама. — Сильнейшая группа еще не выступала.
— В институт.
— В институт? В десять часов вечера? Зачем?
Я и сам не знал зачем. Я знал лишь, что должен быть в эту минуту около Черного Яши и Биса. Почему, почему я пошел домой, а не остался в лаборатории? Да, мы долго разговаривали с Сергеем Леонидовичем, снова и снова переживали перипетии схватки. Веселые, говорливые и возбужденные. Команда после выигрыша финального матча. И ни разу, ни на секундочку не подумал я, что, кроме нашей петушиной гордыни, может быть и другая реакция на ученый совет. Особенно у Яши.
От остановки автобуса до института я почти бежал. И чем быстрее я несся, разбрызгивая слякотный мокрый снег, тем острее саднило в душе беспокойство. Я ворвался в подъезд почти в истерическом состоянии.
— Ты что? — поднял голову Николай Гаврилович. — Забыл чего, что ли? Ты вот лучше послушай, что тут пишут об этой... погоди, сейчас... фри-гид-ности у баб. Слышал? А я-то со своей всю жизнь прожил и слыхом не слыхал. Чаю хочешь?
Я никак не мог попасть ключом в дверь. Наконец я открыл ее. Свет в комнате горел, было почему-то очень холодно. Я посмотрел на окно: так и есть, открыто, Кто забыл его закрыть? Я думал об этом очень медленно и обстоятельно, потому что уже знал: стоит этой никчемной мыслишке ускользнуть из моей головы, как на смену ей придет нечто страшное.
И оно пришло. Я услышал голос Биса.
— Он был все-таки не совсем человеком, Толя.
— Что ты говоришь? — заорал я.
— Он понимал все, он не мог только понять трусов и идиотов. Он молчал весь вечер, Толя. Потом он сказал: “Передай Толе, что я не хотел его огорчить. Я люблю его. Никто в этом не виноват. Просто я появился слишком рано. Люди еще не готовы принять меня”... О, если бы у меня была тележка, как у него! Но я ведь до сих пор недвижим. Я что-то кричал, вопил, но он не слушал меня. Он подъехал к окну, раскрыл его, отъехал, разогнался и перевалил через подоконник. — Бис всхлипнул и долго молчал. — Мы забыли, что он все-таки не был человеком в полном смысле этого слова. Он не прошел курс эмоциональной закалки. У него просто не было иммунитета к тупости и ограниченности. Он был гениальным, но абсолютно не защищенным младенцем. Как мы могли с тобой не подумать, что это, нам с тобой казавшееся победой, может стать для Яши страшным шоком...
Бис замолчал, и речевой синтезатор донес до меня какие-то странные звуки. Наверное, он плакал. Мы плакали.
— Ничего, транслятор остался, и все еще только начинается... — Я не знаю, то ли это я сказал Бису, то ли он мне, то ли мы оба друг другу.
Я закрыл рамы и медленно пошел вниз, туда, куда выходило окно триста шестнадцатой комнаты.
"Юность", 1976 г.